И все-таки он истребил бы все это племя — буржуазию. Жертвы? Они были бы, это верно. Без жертв не обходится никакая борьба. Но история, в этом Поладов был уверен, оправдала бы их. И пусть в этой борьбе погибнет он сам, Яйлым Поладов, он готов на это ради окончательной и скорой победы.
Что и говорить, враги опытны и коварны. Им неведомы высокие идеалы, они не гнушаются никакими подлостями. Про него самого распускают слухи, будто он в своем ауле был запятнан и опозорен. Да, эти люди не останавливаются ни перед чем, и их нельзя перевоспитать. Это не батраки, темнота которых от нищеты и забитости, это сознательные враги. Такой враг способен принимать всевозможные обличья, лицемерить и приспосабливаться; он может произносить самые правильные лозунги — и все-таки останется врагом, как волк, даже в овечьей шкуре, остается волком.
Взять того же Мурзебая, лавочника, которого Поладов накануне исключил из состава аулсовета. Чем, казалось бы, плох — Советскую власть хвалит, среди руководства имеет немало знакомых. Сарыбеков вообще приводит Мурзебая в пример. Ничего не скажешь, не глуп этот лавочник. Но Поладова ему не провести, не обмануть; классового врага он учует и под землей. Да и сын его, Гарахан, недалеко ушел от Мурзебая — и пусть чайханщик хоть сто раз правильно платит налоги — со временем Поладов доберется и до него.
А вместо Мурзебая в состав аульного совета он тогда же рекомендовал избрать Эджегыз. Он до сих пор даже сам не может понять, как ему раньше не пришла в голову эта блестящая мысль — при всем ауле заменить всемогущего лавочника женщиной, рот которой, как того и требовал древний обычай, закрыт «платком молчания», яшмаком. Поладов видел, как были все поражены, особенно Мурзебай: ведь он так старался угодить новым властям! И вот теперь его заменили женщиной. Позор!
«Давно пора было это сделать, — думал Поладов. — Давно. Слишком долго лишены были женщины слова, слишком долго они молчали. Теперь настала пора им заговорить. А если женщина, если Эджегыз заговорит, она скажет то, что нужно. Она будет думать не о себе. Она будет думать о детях — обо всех детях, она станет думать о будущем».
— Эджегыз! Ты назначаешься членом аульного совета. Теперь все силы ты должна отдавать борьбе за освобождение таких же, как ты, — так сказал ей Поладов.
Она ничего не ответила. Да и что она могла сказать? Может быть, ей было страшно? Может быть, она хотела отказаться? Но ни за что она не сказала бы Поладову «нет».
Ни за что.
Сколько помнил себя Айдогды, столько помнил и гудки паровозов. Каждый день проходили мимо поезда, сотрясая землю. Они проходили на восток, они уходили на запад, солнце отражалось в окнах вагонов, и у Айдогды рябило в глазах, а поезда все проходили и проходили, и их заглатывал горизонт. Айдогды провожал их взглядом, словно журавлей, исчезающих в небе, улетающих в неведомую даль.
И вот теперь он сам едет в таком же вагоне. Снизу доносится до него монотонный стук, вагон вздрагивает на стыках и скрипит, словно старое дерево. В вагоне душно, тесно. Так-так — стучат колеса. За окном — квадратный кусочек неба, за окном — безграничный мир, бескрайняя степь, которая медленно отодвигается назад.
«Тук-тук» — говорят кому-то колеса — «так-так…»
— Нам выдадут там хромовые сапоги…
Айдогды отвлекся от картины, видимой из окна, и прислушался. Невысокий парень говорил мечтательно.
— Да, ребята. Настоящие сапоги. Блестящие. Со скрипом. Идешь по улице, а они скрипят — жик-вжик, джик-джик. Аж дух захватывает!
Парень говорил по-туркменски, да так, что Айдогды только моргал от удивления. У парня были рыжие волосы и глаза голубые, как небо; по лицу — русский и русский, а закроешь глаза — говорит настоящий туркмен.
— Ты из какого аула? — не выдержав, спросил Айдогды?
— Из Арчиняна. А что?
— А по-русски ты тоже можешь говорить?