Выбрать главу

Потомкам «злого лорда» передались его привычки самодура и деспота. Род Байронов скудел от поколения к поколению: в Ньюстедском аббатстве все так же устраивались пышные охоты, заканчивавшиеся диким разгулом, но люди становились и мельче, и мелочнее. «Штормовой адмирал», не устрашившись отцовского гнева, увозом женился на собственной родственнице, за которой нечего было взять в приданое, и лихо дрался у берегов Канады с французами, не желавшими уступать Англии свои владения. А «безумный Джек» прославился разве что мотовством да смолоду в нем открывшимся знанием «науки страсти нежной». Он был красив и обходителен. Этого хватало, чтобы кружить головы дамам из высшего света.

Истинным его призванием оказалась карточная игра. Выделенную ему долю сильно подорванного семейного капитала «безумный Джек» спустил в два счета; «штормовой адмирал» добыл сыну место в гвардии и отказал в дальнейших милостях. Какое-то время новоиспеченный гвардеец служил в заокеанских колониях, вскоре объявивших себя независимым государством – Соединенными Штатами Америки. Дожидаться последовавшей за этим событием воины он не стал, вернулся в чине капитана на родину и рассудил, что подвиги на поле брани не для него: куда больше для подвигов подойдет светская гостиная.

Леди Кармартен, ставшая первой его жертвой, ради обаятельного молодого офицера решилась покинуть мужа и добиться развода. В те дни это неизбежно означало громкий скандал, хотя сами истории такого рода случались не так уж редко. Пришлось уезжать во Францию; впрочем, заставили это сделать не столько пересуды, сколько кредиторы, при известии о любовном триумфе «безумного Джека» накинувшиеся на него со всех сторон, поскольку в деньгах леди Кармартен не нуждалась. Новый ее спутник жизни хорошо об этом знал, и, едва ступив на набережную Кале, направил стопы к игорному дому.

Леди Кармартен умерла родами в 1784 году; девочку удалось спасти, ее назвали Августой. В жизни Байрона его сводной сестре принадлежала совершенно особая роль.

Следующей весной в Бате отставного капитана представили шотландской наследнице. Положение его было не из легких, и он постарался не заметить ни ее тяжелого подбородка, ни слишком выпирающих скул. В мае сыграли свадьбу, и все пошло по-старому: год спустя замок Гордонов уже был заложен, потом продан, а новобрачным пришлось после очередного проигрыша бежать в Париж, словно ворам. Предстоящие роды побудили Кэтрин вернуться. «Безумный Джек» не сразу решился за ней последовать, зная, что его ожидает долговая яма.

Ей подыскали более чем скромную квартиру в невзрачном трехэтажном доме на лондонской тихой улочке. И дом, и весь тот квартал превратились в груду камней, когда в 1940 году немцы каждую ночь совершали массированные налеты на Лондон; в честь Байрона было решено сохранить старое название улицы, застроенной после войны, – Оксфорд-стрит.

В этом доме бывший гвардеец появился несколько раз после своего краткого возвращения. Приходил он всегда по воскресеньям – английский закон гарантировал должникам неприкосновенность в последний день недели. Где он скрывался в будни, никто не знает, но из писем Кэтрин видно, сколько им было пущено в ход уловок и хитростей, чтобы прибрать к рукам последнее, что у нее оставалось. Удостоверившись, что дело это безнадежно, капитан отправился привычной дорогой через Ла-Манш. Какая-то актриса скрасила ему раннюю и совершенно нищую старость. Он умер в 1792 году – тридцати шести лет от роду. Сыну его, физически слабому ребенку с искривленной от рождения стопой, оказался отмерен в точности такой же земной срок.

Сын, которого назвали Джорджем Гордоном, родился во вторник 22 января 1788 года.

А 14 июля 1789 года восставшие парижане штурмом овладели городской тюрьмой Бастилией, и началась Великая французская революция – главное событие эпохи, на которую выпала жизнь Байрона.

* * *

Это была необыкновенно бурная и яркая эпоха, один из звездных часов в истории всего человечества.

Через полтора месяца после взятия Бастилии Учредительное собрание, которому предстояло выработать новую систему правления, провозгласило «Декларацию прав человека и гражданина». Открывалась она словами о том, что «люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». Это значило, что отменяются сословия вместе с их привилегиями. Отныне человек не мог угнетать другого человека лишь на том основании, что первый рожден аристократом, а второй – крестьянином. Отношения должны были строиться на началах свободы, равенства и братства. Власть короля резко ограничивалась, его обязанностью было только исполнять волю народа. Церковь более не могла управлять всей умственной и нравственной жизнью.

То, о чем мечтали передовые люди XVIII столетия – вольнодумцы, просветители, противники царей и святош, приверженцы разумного и справедливого мироустройства, – начинало осуществляться.

Поколебался весь порядок вещей, казавшийся незыблемым. Революция обещала положить конец беззаконию и тирании, бесправию и нищете. На площади перед Бастилией был дан первотолчок громадному перевороту, под знаком которого пройдет весь XIX век.

События сменяли друг друга стремительно – и какие события! Пульс истории забился учащенно. Даже время, казалось, течет намного быстрее, чем обычно: год вмещал в себя столько драматических перемен, что иной раз оказывался насыщеннее целых десятилетий. В «Дон-Жуане», своем главном произведении, Байрон скажет об этом как об одной из примет того века.

Лет семьдесят привыкли мы считатьЭпохою. Но только в наши годыЛет через семь уж вовсе не узнатьНи правящих народом, ни народа.

Это написано в 1822 году – с хронологической дистанции, позволяющей увидеть и время, и людей крупно, отчетливо. Но вот свидетельство, относящееся к самым первым месяцам революции. Свидетель не вполне беспристрастен, хотя революцию он не торопится осудить, как, впрочем, и благословить, – ему важна истина во всей ее полноте. Молодой русский путешественник, начинающий писатель Николай Карамзин приезжает в Париж ранней весной 1790 года. Обо всем увиденном он делает заметки, потому что задумана книга путевых впечатлений, излагаемых в форме посланий московским друзьям. Книга эта – «Письма русского путешественника» – начнет печататься на следующий год, а отдельное издание, без купюр и изъятий по причинам цензурных строгостей, появится лишь еще десять лет спустя. Даты тут очень важны; революция менялась изнутри И по существу, менялось и отношение к ней европейских мыслителей, глубоко проникшихся, как Карамзин, идеями вольности, человеколюбия, достоинства личности. То, что такие мыслители написали бы о Франции в 1790 году, они уже не смогли бы повторить не то что семь, а даже три года спустя. Ведь становилось и вправду «не узнать ни правящих народом, ни народа».

В журнальных публикациях «Писем русского путешественника» парижские главы отсутствуют. Их не было и в первом отдельном издании, вышедшем в 1797 году. А когда Карамзин, наконец, смог их включить в книгу, они, вероятнее всего, были сильно переработаны: к тому времени взгляды его заметно переменились. Никто не знает, что он писал по свежему следу – в Париже или сразу по возвращении. Бумаги Карамзина, весь его архив погиб, когда запылала занятая Наполеоном Москва.

Поэтому следует с осторожностью воспринимать многие его оценки. Например, обвинение простому народу, «который сделался во Франции страшнейшим деспотом». Или сочувствие Людовику XVI и королеве Марии-Антуанетте, которых Карамзин готов занести «в число благодетельных царей». Тогда, в Париже, он еще не мог знать, что оба они кончат свои дни на эшафоте. И что с этих казней начнется террор, отпугнувший от революции стольких ее друзей за пределами Франции.

Да, многое переделано, многое дописано. И все же через все эти добавления пробивается живой образ восставшей страны, где люди устали от бесплодных ожиданий «века златого», которому надлежит содействовать «посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания», где они решились приблизить золотой век свободы и равенства активным, революционным действием. Что подмечает карамзинский острый глаз на улицах Парижа? Пустующие дома аристократов – они разъехались, разбежались, смертельно напуганные первыми раскатами революционной грозы. Суровую решимость, пришедшую на смену извечной «зефирной» веселости французов. Многолюдство днем и ночью, шум толпы, воодушевляющейся лозунгами, которые она, может быть, и не понимает, но чувствует, что ими подрубается «священное древо» монархии, уже ею не почитаемое неприкосновенным. «Грозную тучу» над башнями, заставившую позабыть былой блеск «сего некогда пышного города».