Выбрать главу

Наполеон рассчитывал без особых хлопот справиться с этой одряхлевшей державой на самом краю Европы. Однако и ему, подобно Гарольду, пришлось убедиться, что «испанец не таков, как португальский раб, подлейший из рабов». Перед натиском наполеоновских дивизий испанская армия была бессильной, но на защиту родины поднялся весь народ. Кампания 1808 года оказалась для Бонапарта предвестьем катастрофы, ожидавшей его четыре года спустя в России. Испанцы проявляли отвагу почти беспримерную:

Я слышу звон металла и копытИ крики битвы в зареве багряном,То ваша кровь чужую сталь поит,То ваши братья сражены тираном.Войска его идут тройным тараном,Грохочут залпы на высотах гор,И нет конца увечиям и ранам.Летит на тризну Смерть во весь опор,И ярый бог войны приветствует раздор.

Испания потрясала своим трагическим величием. Байрон ехал в Севилью и видел, как укрепляют узкие проходы в горах, как крестьяне чистят допотопные мушкеты, натачивают дедовские сабли. Какой разительный контраст с английской будничностью! Довольно лишь мимолетного воспоминания о пустынном Лондоне в воскресный день, когда принарядившиеся обыватели чинно разгуливают в Гайд-парке, глазеют на чей-нибудь богатый выезд да судачат о новостях биржи, – точно бы и на миг не хотят задуматься, что от Тахо до дунайских княжеств «шествует Война, трофеи собирая».

Байрону кажется, что у него не найдется иных слов, кроме насмешки, если разговор зайдет о родине, ведь Англия становится совсем уж неинтересной, когда прикасаешься к настоящей жизни, которой – пусть бедствуя и принося бесчисленные жертвы – живут испанцы. Все его помыслы сейчас целиком

О той стране, что новым стала дивом,Родная всем сердцам вольнолюбивым…

Однако целью путешествия все же оставался Восток; Испания была лишь его преддверьем. Байрон еще не знает, что главным его произведением окажется «Дон-Жуан», переложение (хотя и очень нетрадиционное) легенды, родившейся в Испании и проникнутой ее духом. Еще не начат Цикл, посвященный Наполеону, а ведь без испанских впечатлений эти стихи, наверное, звучали бы совсем по-другому. Творчество – всегда тайна, которой до конца не разгадать: что-то увиденное и пережитое откладывается в Душе и может храниться годами, пока вдруг не приобретет художественного воплощения, не прорвется в строке, быть может, и неосознанно, однако с обязательностью непреложной. У Байрона так было не раз; Испания и все, что она для него знаменовала, – лишь характерный пример.

А сейчас муза странствий увлекает его в Элладу, эту гробницу красоты, оставшуюся бессмертной и в своей гибели:

Пусть умер гений, вольность умерла, – Природа вечная прекрасна и светла. Ненадолго он задержится в Ла-Валетте, где настиг его карантин, объявленный из-за холеры, вспыхнувшей на греческих островах. Мальта, эта «гарнизонная теплица» – остров был превращен в английскую крепость, – оставила Байрона равнодушным, зато как забилось его сердце, когда смутно обрисовались вдали рыжеватые греческие холмы и берег стал на глазах разламываться, запестрев бесчисленными бухтами, заливами, гаванями. Бросили якорь в Превезе, на западном греческом побережье, у границы с Албанией. Был самый конец сентября 1809 года; густая синева неба обволакивала вершины безлюдных гор, на крышах лежал тончайший слой песка, смешанного с цветочной пыльцой – памятью об ушедшем лете. Грудь вздымалась высоко, легкие жадно ловили воздух. Он был особенным. Когда-то им дышали боги Олимпа и герои, ставшие легендой.

Что теперь от нее сохранилось, от Древней Греции, этой колыбели европейской культуры? По первому ощущению – ничего, кроме развалин и обломков. Впрочем, даже и они становились редкостью – постарались сомнительные почитатели античного искусства вроде лорда Элджина, только что вывезшего в Англию уцелевшие портики Парфенона.

Уже много столетий Эллада оставалась под турецким владычеством. Провинциями, чьи имена в Европе знал каждый школьник, управляли султанские наместники-паши, в знаменитых античных городах укрепились отряды янычар. А сами города представляли жалкую картину непоправимого упадка: кривые улочки без единого окна – сплошь каменные заборы, – церкви, перестроенные из храмов, которые воздвигали две с лишним тысячи лет тому назад, повсюду нищета, повсюду

…грек молчит, и рабьи гнутся спины,И, под плетьми турецкими смирясь,Простерлась Греция, затоптанная в грязь.

Но и униженная, обобранная, растоптанная, она все равно служила яблоком раздора между могущественными государствами, убежденными, что у Оттоманской империи нет будущего. Наместники интриговали против султана. Албания, где правил Али-паша, фактически почти обособилась от Порты, подчинив себе и большинство областей Эллады. На Ионических островах с 1800 года существовала своя республика, державшаяся поддержкой сначала Александра I, а затем Наполеона. В Петербурге строили планы овладения Босфором, в Париже снаряжали армию к египетскому походу, и все это прямо отражалось на политической жизни Греции. Она исподволь готовилась к освободительной войне. Сочувствие всех передовых людей Европы было на ее стороне.

О Греция! Восстань же на борьбу!Раб должен сам добыть себе свободу!Ты цепи обновишь, но не судьбу.Иль кровью смыть позор, иль быть рабом рабу! —

так писал Байрон во второй песне «Чайльд-Гарольда» и, может быть, уже тогда, в марте 1810 года, предвидел, что эти строки не останутся только поэзией, а укажут последующее направление самой его жизни. Зная, как она окончится, трудно избавиться от чувства, что Байрон начертал эпиграф ко всей греческой главе своей биографии. Важнейшей ее главе.

А начиналась эта глава в то первое путешествие Байрона на Восток. Он изъездил весь греческий север и запад, побывал в Фессалии и Эпире, бродил по пустынным площадям Афин, где сорная трава росла вокруг античных мраморных колонн, и думал, что Греция, достигшая такого упадка, должно быть, не возродится никогда. Его поразили сулиоты – албанские горцы, отличавшиеся неукротимой воинственностью и презрением к смерти. В Янине, куда редко добирались европейские путешественники, в цитадели Али-паши он вел беседы с этим «разбойником именитым», оценив его дарования искушенного политика, умевшего до поры сдерживать пылкие устремления своих подданных, которые мечтали о государственной самостоятельности. Жители Албании пленили его всегдашней готовностью кинжалом рассчитаться за любую обиду; их богато расшитые красные шарфы и меховые папахи, надвинутые на смуглые, обветренные лица, весь их облик был начисто лишен «вульгарности тупой», которая так раздражала Байрона у него на родине.

По возвращении он рассказывал друзьям, как однажды спас от верной гибели девушку-турчанку, отданную в гарем какому-то купцу и провинившуются перед своим повелителем. Обычай требовал казнить неверных жен; жертву зашили в мешок и понесли к морю – Байрон ее отбил и помог ей скрыться. Для романтика подобное приключение скрывало в себе бездну поэзии. Был найден сюжет, не раз потом использованный в байроновских поэмах, которые сам он называл восточными повестями.

Восток, каким он изображен в этих поэмах, или повестях, остается скорее декоративным фоном, чем живой реальностью. В романтическом повествовании иначе и не могло быть – таковы его особые законы. Но все же какие-то черточки действительной жизни, открывшейся Байрону, пока он странствовал в далеких экзотических краях, сохранены и на страницах его поэм. Смутно угадываются то Морея, как в новое время стали именовать Пелопоннес и всю местность вокруг Афин, то Албания, то Константинополь.