Его переводы неточны, если исходить не из смысла, а только из языковых соответствий. Но со стороны поэтической Лермонтов был прав безукоризненно. Потому что он сумел донести то определяющее, наиболее глубокое чувство, которым заполняется байроновская лирика. Это чувство гордости. Сложное чувство, многими обстоятельствами питаемое и многое в себе соединившее: презрение ко всякой, а в особенности к духовной рутине, и вызов преобладающим условиям бытия, и твердую уверенность, что личность испытывается прежде всего своей способностью самостоянья, независимого суждения и непредуказуемого действия, которое отвергает любой компромисс.
Лирика Байрона прежде всего тем и поразила, что в ней этот пафос гордости был не декларацией, а глубоко обдуманной, раз и навсегда принятой программой, определившей единство исходных целей, повседневного поведения, политического мышления, творческих принципов – единство, создающее исключительно яркую и законченную человеческую индивидуальность. Причем она оставалась целостной, через какие бы сомнения и разочарования ни приходилось пройти, сколько бы на долю человека с подобным самоощущением ни выпадало испытаний, способных, кажется, в корне изменить весь его духовный настрой, заронив семена безверья и пассивности. Стихотворения Байрона, почти всегда автобиографические по содержанию, поведали и об этих постоянно возникавших моментах колебания, и о беспрерывно происходившей тяжкой душевной борьбе. Но даже и в часы наиболее жестоких сомнений, даже в миг потрясения, когда для личности словно бы рушится вселенная, какие-то главенствующие свойства этой личности, характер ее отношения к миру не изменяются. Все тот же одинокий и гордый бунтарь предстает перед читателями самых трагических байроновских стихотворений. И мир для него – все та же сухая пустыня, в которой он жаждет отыскать хотя бы один неиссякший родник, со всей страстностью отдаваясь мечте о необыкновенной любви, об очистительном пламени высокой страсти, какой для него становится дело свободы, о счастье разделенной дружбы, когда невозможны предательство и коварство. Но мечта снова и снова обманывает, воодушевление исчезает, а остается бесконечная тоска и непоколебимая гордость: она ни за что на свете не позволит смириться и принять реальность, как поступают другие.
Лермонтов выразил сущность этого характера, раскрывающегося в лирике Байрона с непревзойденной лаконичностью, какой, наверное, не найти даже в первоисточнике. Откроем «Демона», ту раннюю, юношескую редакцию:
Это как бы до предела сжатый конспект всех основных лирических тем Байрона. Сами по себе темы не новы – впрочем, новизна темы в лирике вообще крайне редка, и существенно не то, о чем стихи, а то, как они написаны, существен строй чувств, ими передаваемый. У Байрона очень много стихотворений о неразделенной любви, о враждебности окружающего, о близости смерти. Все это вечные мотивы лирической поэзии. А зазвучали они совершенно по-новому. Потому что новым было сознание, раскрывшееся в стихах, которые касались этих вечных мотивов. И стало быть, новым становилось содержание таких стихов.
«Гнет бесплодных мук», о котором говорится в одном из самых исповедальных стихотворений Байрона (поэт посвятил его своей рано умершей возлюбленной, чье имя так и оставил утаенным ото всех – у него она названа Тирзой), – вот, должно быть, формула умонастроения, владеющего творцом этой лирики. Бесплодны муки памяти, не примиряющейся с жестокими законами жизни, бесплодны попытки разомкнуть магический круг одиночества, и помыслы о счастье тоже бесплодны, мучительны своей заведомой неосуществимостью. Неотступная мысль об утратах, разочарованиях, сегодняшних и завтрашних бедах преследует, словно хищник, идущий по следу выбившегося из сил, слабеющего путника. Весь горизонт заложен свинцовыми тучами, и только воспоминание о былом мимолетном счастье порой промелькнет, как отблеск лучей прекрасного, но недостижимого светила, которое Байрон воспевает в стихотворении из «Еврейских мелодий»:
До чего печальное стихотворение! Вот она, романтическая скорбь, ставшая поистине мировой, – драма, которую пережил поэт, облекает своими трагическими красками все мироздание. Но все равно стихи Байрона не назвать гимном унынию и беспросветному надрыву. Ведь в этих восьми строчках прежде всего обратит на себя внимание предельная обостренность чувства. Душа поэта и вправду мрачна, но как велико, как неподдельно напряжение, с которым воспринимает она и жизнь, и смерть в их нескончаемом противоборстве! Стихотворение говорит о невозможности счастья, о вселенском холоде жизненной ночи, но ощутима в нем такая духовная энергия, перед которой меркнет меланхоличность, располагающая только к пассивному страданию. Бедствия, жестокости, страшные потрясения – все это реальность, удостоверенная многократно. Однако никакие катастрофы не сломят гордый дух, пока не ослабела способность не только терпеть их со стоическим мужеством, но и осознавать с напряженностью и глубиной, свидетельствующей об огромных силах, которыми наделена личность, воплощенная в поэзии Байрона.
Лермонтов почувствовал это отчетливее всех, когда переводил стихотворение Байрона, навеянное теми же мыслями об умершей возлюбленной:
Еще один по форме вольный перевод, который необыкновенно точен по сути. Байрона ведь невозможно понять, пока внимание сосредоточивается лишь на окрашенной в безрадостные тона эмоциональной гамме его стихотворений. За этой тоской, а точнее, в ней самой скрывается вечная духовная неуспокоенность, и непокорность любым, даже природой установленным законам, если они бесчеловечны, и мечта о свободе, и накал протеста – против всего, что враждует со справедливостью, разумом и красотой.
Мы знаем, что это для Байрона был принцип всей жизни, а не только поэтическая тема. И от своего главного принципа он не отступал даже в самые трудные минуты, которых выпало ему так много сразу после возвращения с Востока.
«Но в чувствах сердца мы не властны…»
На крыльях вымысла носимый.
Ум улетал за край земной;
И между тем грозы незримой
Сбиралась туча надо мной.
Фрегат «Воледж» бросил якорь в устье Темзы, закончив долгое плаванье через Средиземное море, Гибралтар и Бискайский залив. По трапу, слегка прихрамывая, сошел молодой человек, задрапированный в необычного покроя плащ с богатой восточной отделкой; слуга нес за ним ковровые саквояжи и клетку, в которой сидела крупная черепаха. Было безоблачно, ветрено, не по-летнему свежо. Стоял июль 1811 года.
Ближайшее будущее виделось Байрону туманным. Осенью открывалась сессия парламента, где пустовало его наследственное кресло. Но прежде надо было заняться делами семьи. Они находились в полном расстройстве. Пока он скитался, долги выросли так, что выручить могла лишь немедленная продажа Ньюстеда. Или выгодная женитьба, А эта мысль была Байрону отвратительна. Мрачные настроения не оставляли его на всем обратном пути.
Всматриваясь в горизонт, где вскоре должны были обозначиться белесые, с рыжеватым оттенком английские берега, он набрасывает на листке из тетради: «В двадцать три года лучшая часть жизни уже позади, тогда как горести ее удваиваются. Кроме того, я повидал людей в разных уголках земли, и повсюду они одинаково мерзки». Что ждет его впереди? Наверное, одни невзгоды. Во-первых, он калека, и придет время, когда трудно сделается скрывать свой физический изъян. Во-вторых, у него тяжелый характер. Таких людей не любят – с ними не поладишь, они раздражают своей постоянной угрюмостью. С материальной стороны положение самое скверное. Ну, а главное вот что: «Я пережил свои желания и едва ли не все свои тщеславные порывы, да, едва ли не все, включая и тщеславие писательства».