Возможно, это чтение было самым волнующим событием за те четыре учебных года, что Байрон провел в Харроу. Привязался он к своей школе не из привычки – скорее, оттого, что возмужал, многое сумев понять глубже, яснее. Были бесцветные будни и развлечения вовсе не изысканные: матчи в крикет, стычки по любому поводу с питомцами Итона – другой престижной школы для мальчиков-аристократов. Но была и та ни на минуту не прерывающаяся работа души, чей зримый след сохранился в письмах отрывочными упоминаниями о прочитанном или о пережитом. Отчетливее она видна по стихам этого времени, все еще дожидавшимся, когда начинающий автор осмелится их напечатать.
Произойдет это в декабре 1806 года, когда Байрон уже станет кембриджским студентом. Книжка, изданная им на свой счет (и понятно, крохотным тиражом, так как удовольствие это было не из дешевых), называлась «Мимолетные наброски». Успеха она не имела никакого, но некоторое внимание все же привлекла. Одно из стихотворений, изображающее радость любви, показалось сокурсникам не в меру откровенным по тону, они пожурили поэта за нескромность. Байрон был уязвлен такой критикой. Он скупил свой сборник по книжным лавкам и предал огню. Уцелело всего четыре экземпляра. За ними потом гонялись все библиоманы Англии.
О том, что книжку эту сочинил Байрон, знали только друзья, поскольку своего имени на титульном листе он не поставил. Анонимно был издан и следующий маленький сборник – «Стихи по разным случаям», – он прошел и вовсе никем не замеченным. Зато книга «Часы досуга», напечатанная летом 1807 года, удостоилась пространной рецензии в «Эдинбургском обозрении», самом влиятельном литературном журнале той поры. Открыв первый номер этого журнала за 1808 год, Байрон обнаружил неподписанную статью, в которой ему строго выговаривали за робость фантазии и отсутствие живых картин, за ходульные рифмы и напыщенные метафоры. Рецензент писал хлестко, желчно, местами – с беспощадной насмешкой. Надо было защищаться. Байрон засел за ответ своему критику. Получилась сатирическая поэма, которой он дал заглавие «Английские барды и шотландские обозреватели».
Сейчас эта полемика, пожалуй, вызовет больше интереса, чем сами стихи, из-за которых она возникла. Байрон впоследствии не любил вспоминать свою первую настоящую книгу, пусть она и принесла ему некоторую известность – правда, не без оттенка скандальности. При жизни он не перепечатывал «Часы досуга», даже отдельные стихотворения из этого сборника. Они и в самом деле не слишком выразительны.
Литератор с более скромным дарованием мог бы гордиться знакомой нам прощальной элегией о Ньюстедском аббатстве и стихами, сочиненными под кладбищенским вязом в Харроу, лирическими миниатюрами, которые посвящены Мэри Чаворт, или подражаниями римским поэтам Катуллу и Тибуллу, сохранившими чеканный ритм полнозвучной латинской лиры. Однако для Байрона они были лишь пробой пера. Он еще не обрел ни собственной литературной позиции, ни своего, незаемного восприятия действительности. Когда перед нами подлинно своеобразное искусство, не потребуется комментариев, чтобы понять, как оно необычно. Большой поэт тем и примечателен, что не повторяет никого.
О Байроне, каким он предстал в «Часах досуга», этого не скажешь. Тут слишком много отголосков чужой музы. Словно бы автор смотрит на жизнь сквозь волшебное стекло литературы. Его живые впечатления, даже чувства, доставившие так много боли, не могут найти для себя прямого, непосредственного отзвука. Они подчинены условным нормам принятого стиля, стилистика оказывается важнее содержания.
Так нередко случается с начинающими писателями, пусть и самыми талантливыми. Откроем лицейские стихотворения Пушкина – сколько в них книжных образов, сколько условностей, в то время почитавшихся необходимыми для поэзии! Тут и непременная «вечная разлука», и столь же обязательный «вешний зефир», или «ладья крылатая» судьбы, тут «темная стезя» жизни, которая, разумеется, пролегает над «бездной» небытия, тут множество имен античных богов, словно бы невозможно сказать о любви и красоте, не поминая Амура и Венеры. Тут непременные Делия, Лила, Хлоя, тут наперед ожидаемые читателем радости и невзгоды сугубо поэтического происхождения – настроения, каких требует жанр, хотя, вероятно, они отнюдь не выражали действительных переживаний Пушкина в те дни, когда он, по позднейшему признанию,
Нужен очень проницательный критический суд, чтобы за неизбежной подражательностью, которой в юности должен переболеть даже выдающийся поэт, обнаружить что-то истинное, идущее не от книг, а от жизни и для литературы совершенно новое. Пушкину в этом смысле повезло больше, чем Байрону. Жуковский, Вяземский, Державин – литераторы, державшиеся очень несхожих понятий о поэзии, – видели в юном лицеисте надежду русской литературы. В Байроне эдинбургский критик увидел просто стихоплета, да еще и неважно вышколенного. Это было несправедливо до крайности. Гнев Байрона понятен.
И он выплеснулся в ядовитых, очень ядовитых строфах байроновской сатиры. В ней крепко досталось и шотландским обозревателям, и всем тем поэтам, которых они поддерживали. Например, Томасу Муру, с которым Байрон еще не был знаком. Да и Вальтеру Скотту – его в то время знали как поэта, сочинителя баллад и стихотворных рассказов на сюжеты из истории Шотландии.
Все эти литераторы кажутся Байрону напыщенными, туманными, мистическими, а их произведения – далекими от действительности и от круга интересов современного человека. Два условия предопределяют подлинное величие поэзии: это верность природе и желание правдивости. Стихотворец должен обладать ясностью мысли, остроумием и чувством гармонии, а кумиры «Эдинбургского обозрения» всего этого лишены – так находит Байрон, верша свой строгий и не совсем справедливый суд. Разумеется, он жестоко обижен; многие его выпады этим одним и объясняются. Но, помимо обиды, есть и расхождение принципиальное, которое сохранится надолго. Перепалка из-за «Часов досуга» была только эпизодом. Спор Байрона со своим поэтическим поколением стал существенным фактом всей его творческой биографии.
Эдинбургский журнал служил рупором и оплотом новой, романтической школы. Книжку Байрона его анонимный рецензент оценивает именно так, как и должен был разбирать романтик стихи классициста, то есть приверженца направления, отжившего свое и мешающего двигаться вперед. Критик прочел «Часы досуга» пристрастно, отметив лишь архаичные образы, обилие тяжеловесных строк и слов-сигналов, которые не столько доносят истинное чувство, сколько указывают на традиционные значения, за такими словами закрепленные литературой. Байрон пишет о первом поцелуе любви – и непременно вспоминает бога поэзии и солнца Аполлона; набрасывает строфы о былых владельцах Ньюстеда, много повоевавших под разными небесами, – и тут же их сравнивает с паломниками, блуждающими по Палестине. Подобные метафоры шаблонны, они вроде особого шифра, легко читаемого посвященными, однако не передающего волнение души, не заключающего в себе тех прихотливых ассоциаций, которые, по убеждениям романтиков, прежде всего обязан воплотить поэт.
Изъяны первого сборника Байрона указаны в критическом разборе верно, но не безупречна и сама критика: автор статьи не почувствовал нового характера восприятия мира, обозначившегося в лучших стихотворениях – в том же прощании с Ньюстедом, в лирическом цикле, связанном с Мэри Чаворт. Он хотел видеть в Байроне только архаиста, а дело обстояло сложнее. Байрон постигает драматичность времени ничуть не менее обостренно, чем поэты, которых поддерживало «Эдинбургское обозрение», и тоска, оскорбленная гордость, недоверие к надежде – типичнейшие настроения эпохи – знакомы ему столь же хорошо, как им. Однако выражает он эти переживания по-другому. И не оттого, что не умеет их выразить тем поэтическим языком, который уже почти утвердился как знамение глубоких литературных перемен. Тут позиция, а не промахи молодого пера.