— Да, это я. Думаю, поблизости, кроме меня, ты никого и не найдешь, — сказал он — просто так, чтобы что-то сказать. — Ты почему без перчаток?
— Не нашла, а свои жалко, — просто ответила она.
— Понятно. Вот, забирай мои. А вообще-то тебе, я думаю, уже хватит работать. Я сейчас возле ворот почищу, а ты иди домой. Кто-то обещал мне помочь с готовкой.
— Да-да, хорошо. Я иду, — улыбнулась она и торжественно вручила ему лопату. — Только скажи, что ты любишь на завтрак? Кашу? Кофе? Чай?
— Вообще-то я все люблю. Что приготовишь, то и съем.
— Хорошо, — она пожала плечами и пошла к крыльцу. И Герман вдруг ужаснулся своим мыслям — он позавидовал ей: она знает, что ей делать и как себя вести в этой жизни. Она, убийца! А он, композитор, до сих пор не может родить ни единого такта. И получается, что он как бы напрасно живет и вообще попросту не может называть себя композитором. Даже дворникам живется, с психологической точки зрения, комфортнее, потому что они знают, что им делать, и делают это: расчищают снег зимой, убирают и жгут листья осенью, подметают дворы летом.
Он с каким-то остервенением принялся чистить дворик. Черпал снег большими порциями, а он, липкий, не падал с лопаты, и приходилось, сколько зачерпнешь, столько и откидывать в сторону.
Он представил себе, как приезжает в Москву, подписывает подогнанный под него, талантливого и замечательного композитора, договор, потом пьет шампанское вместе с заказчиком в предвкушении музыкального триумфа будущего фильма, а музыки-то у него в душе нет. Ни в сердце, ни в голове. Больше того, ему даже не хочется подходить к роялю. Страшно!
Живут же спокойно нормальные люди! Занимаются вполне конкретными, реальными делами — строят, шьют, что-то там мастерят, учат детей, лечат людей. А чем занимается он? Пытается сотворить из воздуха нечто такое, волшебное, что заставляет сердца многих людей биться сильнее и от чего они испытывают удивительное и ни с чем не сравнимое удовольствие. Музыка! Что это такое? Ее нельзя потрогать, как картину, которую написал маслом художник. С художником тоже все ясно. Всю свою фантазию, весь свой талант он выражает в цвете и форме. Картину можно повесить на стену и любоваться ею. И она тоже вызывает определенные чувства и может даже вдохновить другого человека на какое-то творчество. А музыка? Если она не звучит в душе, то что же тогда записывать на нотную бумагу?
— Господи, — прошептал он, прижимая к груди лопату, — как хорошо, что меня никто не видит и не слышит и никто не догадывается о тех муках, которые я испытываю…
Он даже перекрестился в сердцах. И вернулся в дом. В кухне пахло кофе, и этот запах показался ему совсем не таким, каким он бывал, когда он сам варил кофе. К тому же он не мог вспомнить, когда ему вообще кто-то готовил кофе или тем более завтрак.
Нина как раз в ту минуту, когда он появился на кухне, начинала жарить гренки. Макала ломтики булки в яично-молочную смесь и укладывала их на сковородку с раскаленным маслом.
— А у тебя неплохо получается, — сказал он, снял куртку и решительным шагом направился в гостиную, где его поджидал рояль. Он сел за него, словно обреченный до конца жизни сидеть перед этой оскаленной зубастой пастью, провел пальцами по зубам-клавишам, вздохнул. Подумал, что должен же быть в мире какой-то порядок. Что раз Нина жарит гренки, то он должен сидеть за роялем и сочинять музыку.
Хотя… Стоп! А что ему конкретно сочинять, если он даже еще не освежил в памяти повесть Бунина?
Но за рояль-то он уже сел. А потому принялся наигрывать попурри из собственных сочинений. Сначала тихо, осторожно, словно пробуя на вкус звуки, потом — все более страстно прикасаясь к клавишам.
Герману казалось, что он играет уже долго, но и остановиться он не мог. Он словно хотел оправдаться перед самим собой за вынужденное бесплодие, доказывая, что еще недавно он мог придумывать красивые мелодии, и это были его собственные, им производимые звуки, значит, он может, может сочинять хорошую музыку, просто надо немного подождать, когда в душе созреет определенное настроение…
— Как красиво… — услышал он совсем рядом, повернул голову и обмер, увидев рядом с собой Нину. Она смотрела на него с искренним, как ему показалось, восхищением. — Какие чудесные мелодии! Прямо до мурашек…
И вдруг она, подняв плечи, вновь, как ночью, закрыла лицо руками. И что-то трагическое было в ее силуэте, во всем ее облике, в этом скрытом нежными ладонями лице.