И вот эти десять лет оказались сном, а Хожиняк оказался явью, такой явью, от которой нельзя уже избавиться.
Она сидела за столом, запустив пальцы в волосы. И вот уже нет страха — все тело окаменело в ледяном холоде и ничего больше не чувствует. Опять обычный день, обычная ночь. Ничто не происходит, ничего не может случиться. День за днем, день за днем, серая, пустая жизнь. Там, в деревне, все будет кипеть, расти, изменяться. Но ее все это не касается. Ведь она сама решила свою судьбу.
Кошка, дремлющая у печки, поднялась и потянулась, подошла к столу и потерлась о ноги Ядвиги. Она нагнулась и погладила мягкую, пушистую шерсть. Все-таки есть возле какое-то живое существо.
И тут она подумала о том, другом существе, о котором никогда не хотела думать. Почувствовала движение внутри своего тела. Оно шевельнулось, неизвестное существо, дитя Хожиняка. Когда это будет? Она сосчитала по пальцам. Ну, да. Во все можно поверить, только не в этого ребенка. Она знала, что он есть, и все же никогда не принимала его в расчет. Не могла представить себе, что наступит день, — и она увидит его, он начнет жить, его придется кормить, брать на руки, шить для него распашонки. И как можно себе представить то, что будет через четыре месяца?
Как всегда после приступов страха, на нее напала отупляющая сонливость. Но и страх не исчезал, он лишь притаился и покалывал тонкой, мучительной болью. Ядвига встала. Нужно было идти спать — так устроена жизнь, что человек встает, ложится, живет, независимо от того, что и как, независимо от всего, что происходит. Она подняла руки, чтобы вынуть шпильки из головы, и застыла в этой позе: нет, теперь уже это была не иллюзия, не биение ее сердца. Шаги. Шаги многих людей. Полными ужаса глазами она смотрела на дверь. В нее крепко и решительно постучали. Рот Ядвиги открылся, словно в крике.
Дверь отворилась. Гончар, милиционер, лицо которого ей было откуда-то знакомо, еще кто-то неизвестный и Петр.
Сразу стало легче: есть же Петр! Но сердце продолжало невыносимо колотиться, било в набат. Кровь молоточками стучала в висках.
— Ядвига Хожиняк? — спросил милиционер, и Ядвига кивнула головой, хотя сперва ей показалось, что речь идет не о ней. Имя ее, но фамилия?..
Петр стоял у дверей и угрюмо смотрел на нее. Да, это была Ядвига. Темные круги под глазами, отекшее лицо беременной женщины. Жена осадника Хожиняка — та самая Ядвиня, о которой он думал в тюрьме долгими тяжкими днями. Какими словами, словами, не могущими ни до кого дойти, разговаривал он в тюремной камере с печальной девушкой, оставшейся в далеких Ольшинках! В те дни шум озера, и шелест тростника над рекой, и запах леса и чебреца на песчаном холме неразрывно сливались с образом Ядвиги, с хмурым взглядом ее темных глаз, с длинными косами, с тем, что было между ними — такое важное и никогда не высказанное. Эта та самая Ядвиня…
Ей отдал он на сохранение бумаги, самые важные бумаги. Ей одной доверился в момент опасности. Десять лет… Как это ему ни разу не пришло в голову, что годы могут иметь значение? А оказалось, что имеют. Да еще какое!
В нем поднимался гнев — против самого себя и против нее, стоящей сейчас в свете закоптевшей лампочки здесь, в доме осадника. За то, что поверил, что тосковал, что в тюремные ночи улыбались ему ее губы.
— Где ваш муж?
Ядвига шевельнула губами, от которых отхлынула кровь. В мозгу ее, как молния, промелькнула мысль, что он пришел домой и его поймали. Но ведь он давным-давно не подавал признаков жизни, с тех самых пор как пошел к венгерской границе.
— Собирайте вещи, — сухо сказал милиционер. Ядвига не поняла. Минуя взглядом лицо Петра, она шагнула к Гончару. Он все разъяснил. Петр слышал формулировку, юридическую сухую формулировку. Ядвига издала пронзительный крик. Вытянув вперед руки, она сделала шаг к Петру. Губы у нее дрожали, глаза округлились от ужаса.
— Петрусь!
Впервые с ее губ сорвалось это ласкательное имя. Из глубины души она взывала к Петру. Не к тому Петру, которого знала, с которым говорила, который молчаливо и хмуро стоял сейчас у дверей. Нет, к Петру ее снов, к Петру, о котором говорила соловьиная песня, к Петру, именем которого шумело озеро, к Петру всех ее одиноких, отравленных дней, когда не оставалось ничего радостного на земле, — только один он.
И Петр услышал призыв — он дошел до самых глубин его души. Призыв не этой Ядвиги, которая ушла, изменила, которая стояла перед ним, а той печальной девушки, которая приходила в тюремную камеру с запахом травы, шепотом озерной волны, бьющейся о берег, с зеленью, с ароматом, с грустью полей над рекой.