Самолеты пронеслись над самой деревней — казалось, вот-вот они коснутся деревьев. И — миновали. Она подождала минутку, пока последний не исчез за верхушками ольх за деревней, встала и пошла домой. Хожиняк стоял на пороге.
— Ведь просил тебя… Не могла раньше вернуться?
Она посмотрела на мужа, будто только что проснулась, и, не ответив, вошла в комнату, принялась растапливать печь.
— Ну, как там мама?
Ее всегда сердило это «мама». Ни она, ни Стефек не называли ее так за глаза. Только он, Хожиняк. Она передвинула горшок на плите и, не оборачиваясь, сухо бросила:
— Мать умерла.
Он выронил из рук высокие сапоги, они с грохотом упали на пол.
— Боже мой, что ты говоришь?
— Вот, умерла.
Он бросился к ней и схватил ее за руку.
— Побойся бога, Ядвиня, а ты и не…
— А что я должна делать?
— Пришла, и сама ничего не говоришь. Мама умерла… Как же так?
— Вот так, умерла.
— Но что же случилось, как это так? — беспомощно метался он по комнате.
— Должно быть, во сне умерла. Глаза закрыты.
— Нужно сейчас же идти туда! Мама умерла… Ядвиня! Боже мой, ведь еще вчера вечером я заходил. Ничего, разговаривала, как всегда, а тут вдруг… Как же это так?
— Ей было семьдесят лет.
— Что ж такого? Могло быть и девяносто! Мало ли людей живет до девяноста лет? Ничего не понимаю… Что могло с ней случиться?
— Да просто умерла.
— А ты тоже… Что ты в самом деле, сумасшедшая, что ли? У нее мать умерла, а она…
— Что же мне делать?
— Все-таки, как-нибудь, как все… по-человечески…
— По-человечески? Должно быть, я не умею по-человечески.
Она задумалась, без всякого выражения уставившись на трещину в плите, сквозь которую просвечивала красная полоска огня.
— А может, я и вправду сумасшедшая? — сказала она про себя, в глубоком раздумье, словно, кроме нее, никого в комнате не было.
— Как на тебя иной раз поглядишь, то, пожалуй, и так, — злобно буркнул Хожиняк, возясь над упрямым сапогом, который никак не хотел налезать на ногу.
— Ведь если бы не это, разве я была бы здесь? — продолжала она вполголоса, словно не слыша его слов.
— Где это здесь? — резко спросил он.
— Здесь, у осадника… — ответила она машинально.
Хожиняк плюнул.
— Тут война, черт те что, а она — на тебе… Опомнись, баба! Насильно я тебя тащил, что ли? Сама согласилась. Ты здесь, здесь и останешься. Понятно?
— Понятно…
Разумеется, она согласилась. Никто ее насильно не тянул. Она это прекрасно понимает. Впрочем, какое это теперь имеет значение? Через час, через два они могут прилететь — и не останется даже следа… Только бы поскорей, только бы поскорей…
Он взялся за шапку.
— Так я теперь туда. Схожу к старосте, пусть дадут знать на полицейский пост.
— Хорошо.
— Надо уладить все с похоронами… Эх, без ксендза, без ничего… Ну, время такое. А ты тут обряди коров, я постараюсь поскорей вернуться.
Она не ответила. Хожиняк оглянулся на нее, пожал плечами и вышел. Ядвига машинально мыла подойник, машинально споласкивала полотняную тряпочку.
— Мать умерла, — сказала она себе еще раз, но опять ощутила одну пустоту, холод остывшего пепла.
Равнодушно наблюдала она за лихорадочной деятельностью мужа. Хожиняк бегал взволнованный, огорченный, словно у него в самом деле умер кто-то близкий. Он волновался и из-за ксендза, и из-за места на кладбище, и из-за того, что крест некому сделать, и из-за того, что на похоронах будет мало народу. И действительно, никого особенно не тянуло переправляться через реку и торчать на голом кладбищенском песке, где каждого видно издали.
Похороны, вопреки всем обычаям, состоялись на другой же день, дальше нельзя было откладывать. Но в этот день все и утихло. Ясное небо было чисто, и сентябрь глянул на землю прямо-таки майской погодой. Желтела высокая картофельная ботва, несжатая гречиха пламенела на солнце рыжим бархатом. Люди недоверчиво смотрели в пустое небо. Им вдруг открылась осень, благодатная и золотая, которой они не замечали до сих пор. Она вдруг явилась, расцвела, и пришлось изумленно убедиться, что все приходит своим чередом: золото полей, запах краснеющей рябины, полет желтеющих листков с дерева и торопливый прощальный птичий щебет.