Это глухое молчание постепенно стало давить, как осязаемая тяжесть. Она чувствовала его на своих плечах, словно жесткую руку, медленно гнетущую ее к земле. Ядвига выступила на шаг вперед. Не своим, высоким голосом сказала:
— Я никогда не сделала вам ничего дурного.
Она услышала собственный голос и не узнала его. Лица не изменили выражения, непроницаемая сплоченная стена не дрогнула. Ядвига почувствовала болезненную, унизительную дрожь в ногах. Почувствовала, что у нее дрожат пальцы, и стиснула их, чтобы никто не заметил этого. Но тут же подумала, что платье выдает ее испуг, что шерстяная материя колеблется, трепещет. И все это видят, наверняка видят.
— Никогда я не сделала никому здесь ничего дурного, — повторила она еще раз высоким, напряженным голосом. И на этот раз непроницаемая стена не шелохнулась. Знакомые и такие чужие глаза смотрели равнодушно.
— Что ж, оно вроде и так… — неожиданно пробормотал Павел. Ядвига ухватилась за его голос, как утопающий за соломинку.
— Никогда, никому, — еще раз подтвердила она горячо, отчаянно. — Ольга знает. И Олеся Петручихина. И Олена и все.
Лица не дрогнули.
— Оно-то так, — повторил Павел. — Мы ничего и не говорим, панна Ядвиня. Да только не о том здесь речь.
Она съежилась в ожидании удара.
— Конечно, не о том! А вот хозяйство, известно — осадничье.
— И жена осадничья, — сказала сурово одна из женщин, словно подписывая неотвратимый приговор.
— Я здесь одна, — глухо шепнула Ядвига. Толпа заволновалась, оживилась.
— Знаем! То-то и плохо!
— Сам убежал, а бабу свою небось здесь оставил!
— Да еще кто его знает, зачем!
Она смотрела на них, не понимая. Все вдруг оживились, заговорили разом. Стена равнодушия дала трещину, и из нее вырвалось нескрываемое враждебное чувство.
— Да чего тут разговаривать! Об осадниках было ясно сказано: как само общество постановит! Вот общество и постановило.
— Землю, что он по парцелляции получил.
— Луг на Оцинке.
— Что у него тут своего было? Ничего! Все у деревни из глотки вырвано!
— А мало тут несчастий от него видали?
— Ивана погубил!
Ядвига стояла, как под градом. Ее бил, сек, бичевал ледяной град. Не нашлось у нее ни ответа, ни оправдания. Что можно было сказать, когда она ничего не могла объяснить самой себе?
— Да что тут говорить… Одним словом, постановило общество землю взять!
Она стояла, комкая в руках платочек. Какое ей в сущности дело до этого? Какое это имеет значение? Она почувствовала что-то вроде облегчения: только и всего, а не что-нибудь худшее? Пускай себе, пускай…
— Я согласна, — сказал она глухо.
— Тут не спрашивают о согласии, — язвительно заметила одна из женщин, но Семен остановил ее:
— Потише! Сказано — и точка. Было постановление, о постановлении надо было известить. Ну и все.
— Пока пан Стефек не вернется с войны, можно на его земле хозяйничать, а то и тут в доме остаться, если угодно, — сказал Павел, которому вдруг стало не по себе.
— Конечно, надо присмотреть за братниным хозяйством, на случай, если вернется…
— Значит, мне можно идти? — каким-то детским голосом спросила Ядвига.
— Что ж, идите…
Они стояли и смотрели на нее. Как трудно, как тяжело было идти под огнем всех этих взглядов. Опять знакомое чувство собственной неуклюжести, неловкости… Она повернулась и медленно направилась к дверям, едва не споткнулась на пороге. Проходя сенями, она выбрала щель между половицами и шла вдоль этой черной линии, осторожно ступая, чтобы не пошатнуться, чтобы идти прямо и уверенно.
Прохладный воздух овеял ее голову, пахнул в лицо. Она глубоко вдохнула его всей грудью. День клонился к вечеру. Воздух был голубой. Этой осенью деревья сохраняли золотую листву дольше, чем в прошлые годы. Когда она шла по усадебному саду, запахло резким пряным запахом сухой ноябрьской листвы. Торчали стебли отцветших георгин. Кое-где в побуревшей траве ярко сверкал, как крохотный осколок солнца, цветок ноготка. Миром и тишиной дышал осенний день.