Ах эти волосы! Длинные и пушистые, белые с золотинкой. За эти белые волосы в деревне звали Нюську «светлячком».
Нюська обижалась, когда ее так звали, но Леке казалось, что она совсем зря обижается: ведь «светлячок» – это хорошее имя.
Нюська покраснела от Лекиных слов, хотела что-то сказать, даже рот приоткрыла, но раздумала, моргнула своими длинными ресницами и промолчала.
Лека помчался к дому. Навстречу, по улице, ехала телега, на которой сидела Антонида, председательша сельсовета, та самая тетка, которая встречала эвакуированных.
Издалека еще она уставилась на Леку. Смотрела Антонида так, будто первый раз увидела его. Лека побаивался Антониды. Она казалась ему мрачной и злой, никогда не говорила с ребятами. Он съежился от ее пристального взгляда, и ноги у него словно остыли, стали деревянными. Лека замедлил шаг под Антонидиным взглядом, а когда разминулся с телегой, дал стрекача. Потом он оглянулся: Антонида, обернувшись, все смотрела на него – жалостливо и печально.
Лека побежал к дому. Дед Антон всегда запирал дверь на щеколду, а тут она была распахнута, и еще с улицы Лека увидел, что в ограде стоят какие-то люди.
Он вошел и узнал всех этих женщин: это были соседки, были тут и женщины с дальних концов деревни. Лека не помнил, чтобы они когда-нибудь заходили к ним, и удивился, и застеснялся чужих одновременно. В сенцах тоже толпились бабы, и, пока Лека проходил, его несколько раз погладили по голове чьи-то чужие, шершавые руки.
Он вошел в избу и увидел, что она почти пуста. На лавке сидел дед Антон, у печки, прислонясь, стояла Христя-почтальонка, и две беженки, с которыми ехали они от самого города, тоже стояли, но у стены.
Рядом с дедом сидела мать.
Лека хотел было сразу кинуться к ней, чтобы показать свою корзинку, но на миг остановился, застеснявшись чужих, и только теперь внимательно посмотрел на мать.
Она сидела на лавке за деревянным столом, который скоблила ножом каждые две недели и который всегда был словно свежеоструганный, и смотрела повыше Леки остановившимся, отчаянным, сухим взглядом.
Лека подошел поближе и встал перед столом, думая, что мать увидит его. Но она по-прежнему смотрела через него.
Лицо у нее было серое, и вдруг Лека понял, что мать, всегда казавшаяся ему такой молодой и такой красивой, сегодня совсем старуха.
Он опустил корзину на пол, и в тишине было слышно, как ежик шуршит листьями.
Сбоку прошла какая-то тень. Это большая Христя села рядом с матерью и погладила ее по голове. Как маленькую.
– Поплачь, Маша, поплачь.
Мать по-прежнему сидела, глядя в угол мертвым взглядом.
Христя обняла ее за плечи, и Лека вздрогнул. Христя запела. Сначала Леке показалось, что она плачет, но потом он услышал слова:
Христя вздохнула, переждала секунду, набирая дыхание, и слезинка прокатилась по ее щеке.
Голос у нее был глубокий, задушевный, и пела Христя будто не горлом, а сердцем, таким же большим, как и сама она.
После этих слов Лека неожиданно понял, что случилось какое-то несчастье.
Песня была протяжная, печальная, и как-то очень уж горько пела ее Христя, обнимая мать.
Мать вдруг вздрогнула – и телом и лицом – и уронила голову на стол, страшно, тихо завыла. Лека испугался, и слезы покатились из его глаз сами собой. Он обернулся, глядя на баб, а они, тревожно смотревшие на мать, вдруг вздохнули, лица их размягчились, будто свалилась с плеч какая-то гора, и запели тоже вместе с Христей:
В ушах у Леки стоял какой-то стеклянный звон, и он слушал песню будто в полусне. Чья-то рука взяла его за плечо, и Лека оказался у деда Антона. Тот прижал его голову к себе и сказал: