Забота о гнедой, не знавшей - которые уже сутки - отдыха, заставила Пинхаса сделать передышку и свернуть в небольшой городишко Обеляй.
Городишко и впрямь оправдывал свое название - Яблоневка - он весь утопал в яблоневом цвету. Белые кружевные пушинки носились по главной улице, падали на крыши ухоженных, ладных домиков с деревянными коньками и опрятными ставнями; на шпиль белого, словно осыпанного яблоневым цветом, костела; тем же благостным цветом был устлан притвор, где возвышался памятник какому-то прелату или епископу.
Знакомый Пинхаса, к которому возница нас привел на постой, долго разглядывал деньги - смятые, скукожившиеся русские рубли, мусолил пухлыми пальцами бородку Ленина, его лысину, как будто имел дело с фальшивомонетчиками, и не спешил прятать задаток в карман полотняных штанов. Он, видно, предпочел бы получить вместо советских банкнотов что-нибудь из серебра и золота, но, кроме обручальных колец Велвла и Эсфири, никаких драгоценностей у беженцев не было.
Пока Пинхас расплачивался, отец озирался вокруг и что-то упорно искал взглядом. Наверно, швейную машинку. Хотя бы ручную. Он бы с удовольствием что-нибудь сшил. Может, даже даром, ради собственного удовольствия. Сшил бы из чего угодно - не только из двух отрезов, которые он прихватил в дорогу, но даже из обыкновенного рядна, из лоскутов, из яблоневого цвета...
Мама и Эсфирь, не мешкая, занялись готовкой. Тем паче, что хозяйка - Катре - принесла всякую всячину: свежие яйца, картошку, молоко и простоквашу, сыр, липовый мед.
- Ешьте, ешьте, - приговаривала Катре.
- А швейной машинки, скажите, у вас в доме случайно не найдется? Сгодится и ручная. Я портной, - осторожно, как иголку из подушечки, извлёк свой вопрос отец
- Не держим, - смутилась Катре. - Но могу у соседок спросить. Но тут вам скорее косу или грабли одолжат.
В косе и граблях он не нуждался. В последний раз отец размахивал косой в литовской армии, на влажном принеманском лугу, когда служил уланом в Алитусе. С той поры в его памяти остался только запах сена, от которого, как от первого поцелуя, кружилась голова, и клонило ко сну.
Про своё обещание Катре, видно, забыла, и отец был вынужден заниматься чем попало: чистил картошку, колол дрова, бродил - когда один, когда с сапожником Велвлом - по городишку. Во время своих хождений, раздражавших и пугавших маму, они набрели на маленькую, запертую на засов синагогу с разбитыми окнами и короткой надписью на литовском языке, выведенной старательным гимназическим почерком на входной двери: "Евреи! Ваш свинарник закрыт навеки!"
- А ты, Шлейме, ещё сомневался, надо ли бежать. Они ещё не такое напишут... - сказал Велвл.
По вечерам томившиеся от безделья отец и Велвл ходили с Пинхасом на озеро купать гнедую.
Лошадь фыркала от удовольствия. Из воды, как кочан диковинного растения, торчала её гривастая голова, а глаза в сумраке сияли на озёрной зыби, как два упавших созвездия.
Когда лошадь, разбрызгивая во все стороны благодать, выбиралась на берег, мужчины принимались расчесывать ей гриву, гладить по лоснящемуся крупу и выдергивать из хвоста застрявшие колючки. В мире, казалось, не было тогда более важного дела, чем прикосновение к этой почти забытой и столь доступной каждому благодати. Казалось, и Пинхас, и Велвл, и мой отец вот-вот сами зафыркают от этой нечаянной радости, от дарованной Господом Богом щемящей душу вольницы, пусть и недолговечной.
Я оставался сторожить привязанную к опрокинутой лодке лошадь, прислушиваясь, как барахтается в воде отец, как размашисто гребет к середине озера коротышка Пинхас, как, набирая полные пригоршни воды, обливает себя не умеющий плавать Велвл, и над нами всеми полыхал небосвод, и легко, демонстрируя своё умение Всевышнему, летали деревенские ангелы - домовитые, благодушные аисты в своих черно-белых, сшитых Главным Портным смокингах.
Это была первая ночь, когда мы снова спали в постелях.
Еще рассвет не забрезжил, как запели петухи.
Господи, неужели так будет каждое утро - петушиное кукареканье, верещание аистов, теплая от снов подушка, желтая, как водяная лилия на поверхности озера, яичница на столе, яблоневая пурга за окном?
Но в полдень пришел хмурый хозяин, отозвал в сторонку Пинхаса и что-то прошептал ему на ухо...
- Хорошо, - сказал балагула.
Между тем ничего хорошего возница от него не услышал. Оказывается, в окрестностях Обеляй высадился десант - соседи, латыши-айзсарги, переодетые в форму энкаведистов, собираются выловить и перестрелять всех отступающих в одиночку красноармейцев, а с ними заодно и евреев.
- Но тут же Литва, - сказал сапожник Велвл.
- Сейчас ни Литвы, ни Латвии нет, ни Польши... - отрубил Пинхас.
- Но тут так тихо, - нетвёрдо возразил отец.
- На кладбище тоже тихо, - пробасил Пинхас. - Но там никто не живет.
- Куда же нам податься? - сдался отец.
- От Двинска недалеко и до России. Только там никто нас не тронет.
- А вы уверены? Было время, евреи оттуда бежали в Америку, - усомнился сапожник Велвл.
- Уверен, не уверен... - бросил Пинхас и вышел во двор.
Он запряг лошадь, потрепал ее за холку, наклонил к себе широкое, как лопух, ухо и что-то тихо и доверительно пробормотал. Может, благодарил гнедую, может, просил прощения за то, что досталась она не пахарю и не жнецу, а такому завзятому бродяге и беспризорнику, как он.
До Двинска было не близко, и Пинхас, желая сократить расстояние, решил двигаться не по большаку, а напрямик, по просёлкам, переправиться на пароме через реку и выйти к латышской границе.
- На пароме?.. - насторожился отец, не очень-то и суше доверявший. - А если паром не ходит?
- А если река высохла? - передразнил его возница. - В худшем случае вернёмся на большак. Но уж если повезет, то наша пешка пройдет в дамки.
- Мы с Эсфирью, пожалуй, останемся тут, - вдруг объявил Велвл. - Будь что будет... Я уже ни во что не верю. Стоит ли мотаться из страны в страну, чтобы сгнить где-нибудь на обочине. Сил больше нет.
- Велвл! - напустилась на него мама. - Ты как хочешь. Но Эсфирь и Мендель поедут с нами.
- Сил больше нет, - повторил тот и заплакал.
- Сейчас же прекрати! Мужчина ты или не мужчина? Чему детей учишь? - озлился и мой отец.
Обеляй мы покинули заполночь.
- Только бы не напороться на высадившихся латышей, только бы не напороться... - повторял Пинхас.
Время от времени он подкармливал гнедую, давал ей передышку, слезал с воза, закуривал и, окутанный махорочным дымом, молился, пытаясь заручиться защитой некурящего, милосердного Господа от айзсаргов. Но поскольку ни Всевышний, ни он сам толком не понимали, что такое айзсарги, Пинхас ограничивался самыми обиходными словами:
- Господи, защити нас от всех сволочей, от любой мрази - литовской, латышской и русской. Не дай погибнуть сынам и дщерям Израиля. Ты слышишь меня, Господи? Ведь в такой тишине и глухой слышит...
На исходе вторых суток нашего странствия в низине сверкнула незнакомая река.
Еще издали Пинхас увидел натянутый над водой канат и небольшой, сколоченный из сосновых досок паромик с сигнальным колокольчиком под крохотным железным куполом, смахивающим на шляпку лесного боярина - боровика.
К паромику сверху, с осыпавшегося утеса, вел выстланный валежником - видно, на случай дождя - пустой проселок.
Колокольчик молчал. Не видно было и паромщика.
Телега съехала вниз. Пригорюнившийся Пинхас огляделся, в сердцах сплюнул, но тут же взял себя в руки и что есть мочи закричал:
- Эй, кто-нибудь!
- Эй! - возопила тишина. - Э-э-эй!
И вдруг из кустов вылез какой-то верзила с распатланными рыжими волосами.
- Чего орешь? - широко зевнул он.
- Ты паромщик? - Пинхас подождал, пока он власть назевается.
- Я, - промолвил тот, не переставая зевать.
- Перевезешь на другой берег?
- Заплатишь - перевезу, - выкатилось у паромщика сквозь неодолимую зевоту. - Гони золото!