Должно быть, тоска по родине передавалась снам. Прошлой ночью приснилось, будто плывет он по Каме под конец мая на пароходе в белой праздничной рубахе, а кто-то неосязаемый, невидимый, но знакомый голосом, напоминает:
— Про рубашку свою помнишь, стираешь ее, а про смерть, что ближе, ты не забыл?
При словах невидимки зеленые цветущие черемухи на берегу оголились, словно кто-то топором обтесал их от комля до верхушек. Осталось вокруг черное прибрежье под низко висящими пунцовыми тучами. Оловянные нити дождя ударили из них и забарабанили по голове, по телу, вымарав кровью белую рубаху. Страх смерти от таинственного знака среди унылого пейзажа так сжал сердце, что Мишка проснулся.
В липком холодном поту он лежал на тюфяке, осознавая каждой своей клеточкой, что война есть самый настоящий бурлящий котел, в котором сгорают люди, не успев надышаться любовной страстью и самой жизнью. Доля страданий, без меры раскинувшись по здешним полям, берегам рек и озер, множилась день ото дня, и не виделось у этой доли ни конца ни края. Страшно не хотелось помирать вдали от родины.
«Господи, как ненавистно мне находиться на этой адовой молотилке каждый день и каждую ночь, — молился про себя Громов, целуя нательный крестик. — Прости мя, Господи, прегрешения мои, прости и помилуй. Дай мне счастья увидеть родные стены с частоколом огородов да межу на нашем поле близ деревни. Отец Небесный, смилуйся, покажи мне родных, яви Каму-реку хоть во льду, хоть в летней волне».
Не нужны были никакие агитки против войны, попадавшие изредка в окопы. Рядовой Громов и без них невзлюбил свою сегодняшнюю работу так, как раб может ненавидеть и проклинать свое рабство, — яростно и однозначно.
Глава 2
В марте шестнадцатого года часть, где служил Громов, почти вплотную подвинули к озеру Нарочь. Сослуживцы над названием посмеивались. Тот же Степка Котов шутил в землянке:
— Дать бы немцу у Нарочь да прогнать ерманца прочь!
Шутки начальству нравились. Ранним утром десятого числа командир полка, проходя по траншеям мимо серых шеренг, объявил:
— Головы выше, орлы! Не ударим лицом в грязь! Не посрамим чести русского оружия! Первые ворвавшиеся в немецкие траншеи будут представлены к «Георгию». Приварочные деньги сегодня же вечером раздадут командиры рот.
Быков, покручивая редкий рыжий ус, после построения выразил вслух то, что оставалось для солдат важнее пустых призывов и обещаний.
— Сказывали, — нагнулся унтер-офицер к уху Мишки, — выбьем немцев за мелколесьем из окопов, и отправят полк на отдых. Хорошо бы домой отпустили, Громов, хоть бы на денек. Соскучился я по своей казачке Гале. Тут бы и деньги сгодились.
Мишка покосился на Быкова: накось, достали бедного бесконечные сражения за царя и непонятные русским интересы.
Хоть и был отдых милее, а войска готовились к наступлению. Верной его приметой стала проверка боекомплекта с раздачей по подразделениям деревянных ящиков с патронами.
Быков, вернувшись от начальства, построил в траншее вверенных ему солдат.
— Братцы, слушай мою команду! Приготовиться к атаке. Проверить винтовки. Вылезем с окопа, и первой цепью побегут рядовые, стоящие от Апухтина до Громова. Второй цепью за ними наступают рядовые от Каляева до Исаева. Третьей цепью пойдет молодое пополнение, те, кто стоят от Зайцева до Насибулина. В движении не отставать, смотреть вперед и равняться на соседей.
Тактика наступления оставалась старой — атаки волнами. Они приносили множество смертей.
В роте, где служил Громов, не осталось и половины из тех, с кем начиналась служба. Две недели назад пригнали молодняк с Урала, но в нем не оказалось ни одного человека из Данилихи. Мишка из-за такой несправедливости страшно расстроился. Призывы к геройству перед грядущим наступлением воспринимал как болтовню, потому что обостренным солдатским чутьем понимал: где-то в затвор вражеской винтовки загоняют смертельную пулю для него.
Эх, с земляком бы встретиться, поговорить, в глаза его посмотреть, родину в них увидеть…
Девятый месяц служил рядовой Фридрих Штоф в 7-й пехотной роте 34-го полка. Он превратился в обстрелянного солдата. На письма матери отвечал лаконично: «Живой, здоровый, кормят достаточно сытно». Иногда расписывал чужие речки, рощи и встречавшиеся на пути старинные замки и деревни. О войне писал совсем мало, не хотел тревожить материнское сердце. О том, что приходится несладко, сквозило между строк в письмах Марте. Ей он посылал более обстоятельные рассказы о происходящем. Надеялся, что Марта поймет и ее проникновенный ответ принесет долгожданные слова о чувствах к нему, Фридриху.
Так и происходило. Ровным красивым почерком Марта писала: «Милый Фридрих! Всей семьей посылаем тебе наши наилучшие пожелания. Волнуемся за тебя и надеемся, Бог сохранит твою жизнь на этой войне. Мама меня постоянно спрашивает, нет ли твоей фотографии. Она привыкла видеть до твоего призыва тебя с красивыми кудрявыми волосами, а теперь жалеет, что их стригут каждый месяц. Фридрих, конечно, я тоже волнуюсь за тебя. Вчера зашла к твоим родителям; они по-прежнему надеются, что тебя можно вернуть в жандармерию для службы в Германии, а не на фронте. Не задерживайся, пожалуйста, с письмами, и при случае скажи Штефану, что его мать недавно сильно болела. От него же с января не было вестей. Видимо, толстячок обленился. Любящая тебя Марта».
Добрая, искренняя переписка с девушкой оставалась в военной обстановке для Фридриха важной поддержкой его боевого духа. Получив вчера письмо от Марты, он сразу сел за ответ, где рассказал о красивом озере Нарочь. Неделю назад их часть расположилась на его живописных берегах; после наступления лета Фридрих надеялся ежедневно купаться в водах озера. Не забыл сообщить и радостную весть о Штефане, земляке Марты. Передавая от него привет, написал: «В ближайшее время полковая врачебная комиссия рассмотрит вопрос об отправке Штефана домой, в Германию».
Фридрих действительно радовался задруга. Врачи наконец-то признали во время февральского освидетельствования, что Штефана взяли в действующую армию в нарушение какого-то медицинского приказа, поскольку парень был сильно близорук и не подлежал призыву. В полевых условиях зрение его сильно упало; кроме как носильщиком тяжелого ручного пулемета MG08, использовать очкарика было нельзя. Во время боя он направлял ленту в пулемет, вокруг ничего не видел. Какой из него солдат? Господи! Как он еще воевал эти месяцы?
«Комиссия соберется через две недели, — заканчивал письмо Фридрих. — После этого, дорогая Марта, наш увалень Штефан обнимет свою маму. Можешь ей об этом рассказать. Возможно, комиссия займет месяц, зато летом толстяк поест любимой спаржи».
Отправляя письмо, Фридрих надеялся, что весть разнесется по всей деревне и очкарика встретят как героя. То-то порадуется его мать, получив приятную новость.
С утра десятого марта развеялись облака, проглянуло солнце. Весна с ее ярким светом навевала веселое настроение. Совсем не думалось ни о войне, ни о русских. Просто хотелось, чтобы побыстрее закончилась грязь, бесконечные атаки и контратаки. Никакого геройства в повседневной стрельбе Фридрих не находил; наоборот, одна и та же мысль все чаще навещала рядового Штофа: «Не великие беды порождают великих людей, а мнящие себя великими порождают великие беды».
Ефрейтор, пробегая по днищу окопа, запнулся о вытянутые ноги Фридриха:
— Черт побери, Штоф, что ты расселся?! Быстро иди получать патроны! Все, кроме тебя, уже получают. У русских на передовой началось какое-то оживление.
Фридрих в свою очередь чертыхнулся и, пригнувшись, бросился за патронами с пустым цинком. Оружейник бросил в зазвеневший металлом небольшой ящик одну пригоршню боеприпасов, как выскочивший из блиндажа офицер закричал:
— Внимание! Все получат полный комплект на месте, а пока расходитесь по местам! Все по местам!
Рядовой Штоф заторопился в свой окоп, пристроил рядом с собой цинк с патронами, зарядил винтовку и прислонил ее к стене. Замер в ожидании. До его носа донесся запах каши: подходило время завтрака.