К Почечуеву подошла незнакомая собака и встала под его зонтик. Прежде Иван Лукич мог бы и отпихнуть непрошеную гостью от себя. Сказать ей грубо: «Кыш!» Сейчас он этого не сделал. Он рассуждал примерно так: «Я одинок, и собака без сопровождения. Зонтика у нее нету. Пусть пользуется моим, шалава...»
Рассудив таким образом, Почечуев улыбнулся собаке. Улыбнувшись, подумал: «Добрый я нынче какой-то... С чего бы это? Видать, к финишу дело. Может, зачтется где? Доброта то есть... Вот болеть начал, старым делаюсь. На теле в одном месте доктор увеличение обнаружил. Место одно в организме увеличилось в объеме. А что, как того?.. Нет уж. Стоп, себе говорю. Черные мыселькн только потревожь, сразу в душе лягушки заквакают, разные жучки-плавунцы из глубины повыныривают, пиявки поприсосутся — не оттянешь! Для чего мне такая печаль? Человек я свободный, одинокий. Ухаживать за мной некому. Коллектив меня на пенсию проводил, а сам дальше пошел. Жена, то есть Маня-физкультурница, жить вместе чинно-благородно не пожелала, к другому ушла. Десять лет, как врозь. Непостоянная оказалась. И ведь не бил физически, не уродовал. Перегаром винным не отравлял существование. Заскучала, насупилась. Одной ей, что ли, скучно на белом свете? И ему, Почечуеву, грустно случается. Бывало, скажешь ей: «Марусечка, за что. обижаешь? За мою хлеб соль вкусную? За духи-помаду драгоценную? За что гнешь, как чалку? Смотри, переломишь — хрустну!» И вдруг сама сбежала... Теперь бы он ей, понятное дело, так не говорил, теперь бы он промолчал, в тряпочку или по голове Маню погладил. Ан — поздно спохватился: сбежала. Как померла. Потому что даже тряпочек своих не забрала. Все оставила. Даже самое интимное: чулочки, трусики. Ежели б не записка: «Прощай, Почечуев, скучно с тобой. Обманул ты мои планы». Ежели б не записка сия, хоть в неестественную силу верить начинай. Или во всесоюзный розыск кидайся...»
Очнувшись от воспоминаний, Почечуев не обнаружил у себя под зонтиком собаки. «Вот и эта, косолапая, сбежала... И все они так: подойдут, обнюхают и — прочь. А ты, значит, стой на дороге один, соображай, как тебе дальше линию свою проводить».
Дождь внезапно кончился. Как будто небо всю запланированную воду враз израсходовало. «Не могло лишних пяток минут побрызгать», — усмехнулся Почечуев, сложил японский зонт и, опираясь на него, пошел к себе на Петроградскую сторону, предвкушая удовольствие от предобеденного чая, который он заваривал любовно, словно красивую женщину рассматривал.
Из кармашка, приспособленного в импортных пиджаках для авторучек, Почечуев извлек длинный ключ, напоминающий небольшую пилу. И сразу же в голову мыслишка бросилась: «Ключ в одном экземпляре остался... Не дай бог, потеряется — в квартиру не попадешь. Двери дубовые. О такое дерево в кровь разобьешься — не откупоришь жилье».
На дверях его отдельной квартиры висела нелепая медная дощечка: «К Почечуевым три звонка». От былой коммуналки бирочка осталась. Почечуев лукаво подмигнул своей фамилии, всунул ключ в отверстие, проник в помещение, в прихожую с вешалкой и старым, помятым креслом, в которое Почечуев, возвращаясь домой с предприятия, бросал портфель с бумагами, пельменями и половинкой круглого хлеба.
Однокомнатная Почечуева была выкроена из обширной некогда квартирищи. Всякий раз, возвращаясь домой и включая в прихожей электролампочку, Почечуев придирчиво, с нескрываемым озорным любопытством рассматривал угол, которым выпирала в прихожую его двадцатиметровая комната. Задумчиво поглаживал он стены, образующие угол, особенно ту, что уходила в кухню. Постукивал по ней костяшками пальцев, недоуменно пожимал плечами и даже загадочно улыбался, а то и просто разговаривал со стеной. Иногда после простукивания Иван Лукич, не снимая верхней одежды, азартно бросался в комнату за складным «сантиметром» и начинал обмеривать, передвигаясь по квартире на коленях. Поначалу, когда накатывали подобные «измерительные» порывы, Почечуев стыдил себя мысленно, обзывал ненормальным и даже улыбался на себя со стороны, как на пьяного, и все-таки, время от времени, производил обмер. «А что? — подбадривал он себя. — Квартира-то отдельная, никто за тобой не наблюдает».
Закавыка получалась при обмере именно той стены, что уходила на кухню. Не меньше метра толщины содержала стеночка. Откуда, почему? Говорят, в старину стены толще делали... Положим. Наружные. А внутреннюю для чего вширь пускать? С какой целью ее-то раздувать? Не несущую тяжести. В чем тут дело?