Выбрать главу

Он спохватился вдруг, что волнуется нестерпимо, до неприличия,-- куда больше, чем в тот миг, например, когда лежал, страшно потея, уткнувшись боком в скалу, и целился в налетающий вихрь,-- в белое чучело на чудесной арабской лошади. Не доходя до пятьдесят девятого номера, он остановился, вынул трубку и резиновый мешочек с табаком, набил трубку медленно, тщательно, не выронив ни одной табачной стружки,-- поднес спичку, потянул, посмотрел, как взбухает огненный холмик, набрал полный рот сладковатого, щиплющего язык дыма, осторожно выпустил его -- и не спеша, крепкими шагами, подошел к дому.

На лестнице было так темно, что раза два он споткнулся. Добравшись в густом мраке до первой площадки, он чиркнул спичкой и осветил золотистую дощечку подле двери. Не та фамилия. Странное имя "Баб" он нашел только гораздо выше. Огонек обжег ему пальцы и потух. Фу ты, как сердце стучит... Он в темноте нащупал кнопку и позвонил. Затем вынул трубку из зубов и стал ждать, чувствуя, как мучительная улыбка разрывает ему рот.

-- И вот -- что-то звукнуло за дверью, раз, еще раз -- и, как ветер, качнулась дверь. В передней было так же темно, как на лестнице, и из этой темноты к нему вылетел звучный и веселый голос. "У нас во всем доме погасло электричество,-- прямо ужас",-- и он мгновенно узнал это долгое, тягучее "у" в "ужасе" и мгновенно по этому звуку восстановил до малейших черт ту, которая, скрытая тьмой, стала в дверях.

-- Правда,-- ни зги не видать,-- усмехнулся он и шагнул к ней.

Она так ахнула, будто кто-то с размаху ударил ее. Он отыскал в темноте ее руки, плечи, толкнул что-то (вероятно, подставку для зонтиков).

-- Нет-нет-нет-- это невозможно, это невозможно...-быстро-быстро повторяла она и куда-то пятилась.

-- Да постой же, мама, постой же,-- сказал он,-- и опять стукнулся (на этот раз о полуоткрытую дверь, которая со звоном захлопнулась). -- Это с ума можно сойти... Коленька, Коль... Он целовал ее в щеки, в волосы, куда попало,-- ничего не видя в темноте, но каким-то внутренним взором узнавая ее всю, с головы до пят,-- и только одно было в ней новое (но и это новое неожиданно напомнило самую глубину детства,-- когда она играла на рояле) -- сильный, нарядный запах духов,-- словно не было тех промежуточных лет, когда он мужал, а ока старела, и не душилась больше, и потом так горько увядала,-- в те бедственные годы,-- словно всего этого не было, и он из далекого изгнания попал прямо в детство...

-- Вот -- ты. Это -- ты. Ну, вот -- ты...-- лепетала она, мягкими губами прижимаясь к нему.-- Это хорошо... Это так надо...

-- Да неужели нигде нет света? -- рассмеялся Николай Степаныч.

Она толкнула какую-то дверь и проговорила взволнованным голосом:

-- Да. Пойдем. У меня там свечи горят. -- Ну, покажись...-- сказал он, входя в оранжевое мерцание свеч, и жадно взглянул на мать. У нее волосы были совсем светлые, выкрашенные в цвет соломы.

-- Ну, что же, узнаешь? -- сказала она, тяжело дыша, и поспешно добавила: -- Да не смотри так. Рассказывай, рассказывай! Как ты загорел... Боже мой! Да, ну же, рассказывай!

Белокурые, подстриженные волосы... А лицо было раскрашено с какой-то мучительной тщательностью. Но мокрая полоска слезы разъела розовый слой, но дрожали густые от краски ресницы, но полиловела пудра на крыльях носа... Она была в синем лоснящемся платье с высоким воротником. И все было в ней чужое, и беспокойное, и страшное.

-- У тебя. мама, вероятно, сегодня визиты,-- заметил Николай Степаныч, не зная, что сказать, и энергично скинул пальто.

Она пошла от него к столу, где что-то было нагромождено и блестело,-- потом к нему опять, посмотрелась в зеркало,-словно не знала, что делать.

-- Сколько лет... Боже мой! Я прямо не верю глазам. Да-да, у меня должны быть гости. Я их отменю. Я позвоню. Я что-нибудь сделаю. Надо отменить... Ах ты, Боже мой...

Она прижалась к нему, теребила ему рукава. -- Да успокойся, мама, что с тобой, нельзя же так. Сядем куда-нибудь. Скажи, как у тебя все? Как ты поживаешь?..-- И почему-то боясь ответов на свои вопросы, он стал рассказывать о себе, ладно прищелкивая слово к слову, попыхивая трубкой, стараясь заговорить, обкурить свое изумление. Оказалось, что и объявление она видела, и со стареньким журналистом встретилась, и несколько раз писала сыну в Италию, в Каир... Теперь, после того, как он рассмотрел ее искаженное краской лицо, ее искусственно желтые волосы,-- ему казалось, что и голос ее уже не тот. И. рассказывая о своих приключениях, не останавливаясь ни на мгновение, он оглядывал наполовину освещенную, дрожащую комнату, с плюшевой кошкой на камине, с ширмой, из-за которой выступало изножье кровати, с Фридрихом, играющим на флейте, с вазочками на полке, в которых прыгало, как ртуть, отражение огней... Странствуя глазами по комнате, он рассмотрел и то, что раньше мельком заметил,-- накрытый на двоих стол, пузатую бутыль ликера, две высокие рюмки и огромный розовый пирог в разноцветном кольце еще не зажженных восковых свечек.-- "...Я, конечно, сразу выскочил,-- и что же, ты думаешь, оказалось? Ну-ка, угадай!"-- Она как бы очнулась, испуганно посмотрела на него (а сидела она рядом, на диване, слегка откинувшись, сжав руками виски,-- и ее ноги отливали незнакомым блеском). "Да ты разве не слушаешь, мама?"

-- Нет, что ты,-- я слушаю, я слушаю... И теперь он подметил еще одно: она была странно рассеянна, словно прислушивалась не к его словам, а к чему-то постороннему, грозящему и неизбежному... Он продолжал свой рассказ,-- но опять остановился, спросил:

-- Это в честь кого же,-- пирог? Очень аппетитный.-- Его мать растерянно улыбнулась.

-- Ах, это просто так... Я говорю же тебе, что у меня сегодня визиты.

-- Мне ужасно напомнило Петербург,-- сказал Николай Степаныч.-- И, помнишь, ты раз ошиблась, забыла одну свечу. Мне стукнуло десять, а свеч было только девять. Фукнула мой день рождения. Вот был рев. А тут сколько штук?

-- Да не все ли равно!..-- крикнула она и встала, будто хотела ему загородить стол.-- Скажи мне лучше, который час? Мне нужно отменить, позвонить, что-нибудь сделать.

-- Четверть восьмого,-- сказал Николай Степаныч. -- Ах, это слишком поздно! -- снова крикнула она.-- Все равно! Теперь уж все равно...

Оба замолчали. Она опять села. А Николай Степаныч старался себя заставить обнять ее, приласкаться к ней, спросить; Послушай мама,-- да что с тобой случилось?

Да расскажи мне наконец... Он опять посмотрел на блестящий стол, сосчитал свечки вокруг пирога. Их было двадцать пять штук. Двадцать пять! А ему-то уж двадцать восемь...

-- Да не осматривай так мою комнату! -- сказала мать.-Прямо сыщик! Ужасающая комната, я хочу переехать,-- быстро продолжала она-- и вдруг легко ахнула: -- Постой... Что это такое? Это ты стукнул?

-- Да,-- ответил Николай Степаныч,-- трубку выбиваю. А скажи мне,-- у тебя есть деньги? Ты не нуждаешься?

Она стала поправлять какую-то ленточку на рукаве и заговорила, на него не глядя...

-- Да... Ведь ты знаешь, кое-что после Генриха осталось... Но я должна тебя предупредить,-- мне только как раз хватает на жизнь. Ради Бога, не стучи трубкой. Я должна тебя предупредить, что я... Что тебя... Ну, ты понимаешь, Коля, мне будет трудно тебя содержать...

-- Эх, мамахен, куда ты загнула,-- воскликнул Николай Степаныч (и в это мгновение, как солнце из-за облака, ударил с потолка электрический свет).-- Ну вот,-- можно свечи тушить,-а то сидим прямо как в склепе. Видишь ли, у меня небольшой запасец деньжат есть,-- да и вообще я -- вольная птица... Садись же, что ты бегаешь по комнате?

Высокая, худая, ярко-синяя, она остановилась перед ним, и теперь, при полном свете, он увидел, как она постарела, как упорно выступают сквозь восковой слой красок морщины на щеках и на лбу. И эти ужасные желтые волосы!.. .