— Ахим! — крикнул я. — Кто первый добежит до ручья?
Мы бежали рядом. Я подозревал, что он намеренно дает мне фору, — это было похоже на него. Его великодушие было поистине безгранично. Запыхавшись, мы уселись на берегу ручья. У солнца словно выросли пестрые крылья, только его пылающая макушка еще выглядывала из-за гряды туч. Я взглянул на горы. Гранитные вершины алым окаменевшим пламенем устремлялись ввысь, к холодному небосводу.
Какая красота и тишь! Я чувствовал, как от меня отлетают все тяжелые мысли. Сверкающие краски слились в гармоничный аккорд, спокойно и властно подчинивший меня своим чарам. То было отдаленное эхо битвы двух титанов — солнца и земли, которые расставались теперь, обессиленные борьбой. Я больше не ощущал голода.
— Ты видел, как молятся евреи?
Ахим неподвижно глядел на воду. Ну и дурацкий же вопрос я задал! С таким же успехом я мог бы спросить: «Видел ли ты море?» Ведь все мы наблюдали, как они — и старые и молодые, в кафтанах и в современных костюмах, в черных ермолках и в шляпах — каждый вечер в одно и то же время стояли перед своим бараком, усердно бормоча молитвы. А вчера они еще задали мне трепку. Небось, старик, который долбил меня костылем, самый что ни на есть набожный. Я отпустил какое-то презрительное замечание на их счет.
— Все дело только в разлюбезной жратве, — ответил мне Ахим. — Каждый молит о ней своего бога, но это никого не насыщает.
— Почему Ябовский не перейдет к ним? — допытывался я.
— Ты что-нибудь имеешь против Ябовского?
— Еще бы!
— Из-за того, что он калека?
Я отрицательно мотнул головой.
— Ах вот что, понимаю. — Ахим вдруг резко поднялся. — Ябовский — горняк, — неожиданно сказал он, — вернее, был горняком, пока не стал калекой. Вероятно, набожные люди ему не по душе. Кто тяжко трудится, тому некогда размышлять о боге.
В этом Ахим был прав.
Мы принялись срезать камыш. Я видел, как стебли его смыкались над Ахимом, когда он нагибался. Под ногами у меня хлюпала тина. Пахло кислятиной.
— Эй, Эрвин, — произнес Ахим — здесь водятся лягушки… — С минуту слышался только хруст и шелест, затем он добавил: — Они квакают.
Втихую я посмеивался над Ахимом с его квакающими лягушками. Но я был рад, что наши добрые отношения восстановились.
— По вечерам я часто прихожу сюда, — сообщил он мне.
— Разве ты давно не слыхал, как галдят лягушки?
— Целых семь лет.
«Ага, — подумал я, — значит, и он из числа темных элементов, против которых меня остерегали. Но если он будет держать язык за зубами, все еще можно уладить. И голодуха для него теперь кончится». И тут же мне в голову пришла блестящая мысль.
— Послушай, Ахим! — взволнованно воскликнул я. — А что, если нам сварить лягушачью похлебку — то-то набьем себе брюхо!
Я сказал это совершенно искренне и был разочарован, когда Ахим выпрямился и с упреком заявил:
— Нет уж, пусть себе квакают.
В этом был весь Ахим. Вчера он отвел одного типа за барак и недолго думая хорошенько его отдубасил — за то, что, когда Ахим попросил у него прикурить, тот потребовал пять франков. А теперь он не соглашается отправить на тот свет несколько поганых лягушек, потому, видите ли, что они так прекрасно поют.
Из стеблей камыша мы, как умели, сплели корзину. Было уже темно, когда мы вернулись в барак. Мюллер зажег сальную свечу, и в неподвижном воздухе пламя ее тянулось вверх. Конура Бобби переходила из рук в руки, подвергаясь самому тщательному осмотру. Мюллер обнаружил в плетенке широкие щели.
— Бобби задохнется в песке, — сердито проворчал он. — Вы, кажется, почище «профессора».
Он направился к своему месту. Когда Мюллер был чем-то взволнован, он еще сильнее, чем всегда, тянул ногу. Он вернулся, держа в руках рубашку, которой обтянул корзину. Теперь уж песок не просочится в нее.
— И прежде всего, будь тише воды, ниже травы, — наставлял он Бобби. — У трусов зачастую преострый слух.
Бобби ткнулся носом в вытянутую руку Мюллера, старательно обнюхал ее и облизал своим красным языком. Я стоял тут же и немного завидовал Мюллеру, — Бобби не обращал на меня никакого внимания, а ведь в тине копошился я, а не Мюллер. Я решительно ничего не имел против Бобби. Мне даже не приходило в голову злиться на него за то, что он бросался на меня по наущению своего хозяина. Ябовский, как всегда, лежал на спине и глядел в потолок. Я с обеда ничего не ел и с нетерпением ждал, что он протянет мне банку, но он не трогался с места… Этот субъект думал только о себе. Что мне оставалось делать, как не заговорить с ним?