Прибудь я сюда на несколько месяцев раньше, бидон упал бы прямо к моим ногам и, пожалуй, я смог бы выскрести оттуда последние остатки сала. Но в те дни я еще служил на заводе младшим чертежником и был в некотором роде начальником — хотя бы над уборщицами, которым мог сказать с высокомерным и неприступным видом: «Извольте к восьми часам убрать зал!»
Родом я из небольшого городка в Рурской области. Домашние хозяйки там — мученицы. С незапамятных времен ведут они жестокую борьбу за свои гардины, сражаясь с дымом, который валит из бесчисленных труб и в самый короткий срок превращает белоснежные накрахмаленные занавеси в жалкие тряпки, похожие на дешевую газетную бумагу. Подобно многим другим детям, я тоже вынужден был зарабатывать, чтобы хоть сколько-нибудь оправдать свое существование. Вот почему я изо дня в день смазывал клеем этикетки, которые мать с четкостью автомата налепляла на сложенные попарно шнурки для ботинок. На этих красных бумажках черными буквами значилось: «Шнурки Боймера с гарантией, высшего качества», а пониже, чуть мельче: «Цена 10 пфеннигов».
Несмотря на «высшее качество» и сходную цену, я ненавидел шнурки всей душой. Однажды, когда я снова пристал к матери с просьбой пустить меня гулять, она закричала:
— А чем же я первого числа уплачу за квартиру, если не сдам работу? — Она пнула ногой груду шнурков. Я никогда еще не видел ее в такой ярости.
— Думаешь, Боймер, этот подлый еврей, даст мне хоть пфенниг только потому, что тебе охота идти гулять? — Она погладила меня по голове, и, заручившись ее обещаниями, которые — я это твердо знал — она никогда не сможет выполнить, я снова принялся подавать ей этикетки, смазанные клеем.
Вся моя ненависть к неубывающей черной груде у меня под ногами обратилась теперь на Боймера, — которому моя мать обязана была своими горестями, а я — сидением взаперти. И, пока без конца перед моими глазами мелькали никелевые наконечники, я сидел и придумывал всякие каверзы, которые подстрою господину Боймеру. Да, я испытывал глубочайшее удовлетворение, представляя себе, как Боймер летит вверх тормашками, споткнувшись о протянутую мной веревку. В конце концов, утомленный однообразными механическими движениями, я понемногу забывал об обувном фабриканте и о кличке «подлый еврей», которой его наградила мать, и только лелеял затаенную надежду, что мешок, с которым мать раз в неделю отправляется на фабрику, в один прекрасный день вернется домой пустым.
И однажды моя надежда сбылась. Был дождливый день, когда мать вернулась домой с пустым мешком, походившим на выжатую половую тряпку — так туго она его скрутила. Устало спустившись на стул, мать сняла с головы блестевшую от дождя косынку и отерла вспотевшее лицо.
— Господину Боймеру покамест больше не требуется шнурков… — с изумлением услышал я…
Мать вынуждена была искать другой заработок. Уходя на работу, она отводила меня теперь к лавочнику Биберману, жившему на противоположной стороне улицы.
Бездетные супруги Биберманы относились ко мне как к сыну, и я платил им за это самой искренней привязанностью. Биберманы были крещеные евреи, но об этом я узнал гораздо позднее. Даже когда я поступил учиться — я учился на чертежника, — я каждую неделю навещал стариков. Но в конце 1934 года моя дружба с ними внезапно оборвалась. Виной тому были известные всем события да еще ожившие воспоминания о Боймере, превратившие меня в фанатического антисемита. Не то чтобы я с самого начала был восторженным приверженцем Гитлера. Мне хотелось выбиться в люди, я посещал вечерние технические курсы, и у меня не оставалось времени на политику. Единственное, что толкнуло меня в угарный чад факелов, единственное, что заставило меня прислушаться к грохоту барабана, под который вышагивали колонны, была беспощадная борьба нового правительства против евреев.
Я прислушивался не по своей воле — я не мог не слушать. Голос из репродуктора настигал меня в самых дальних углах нашей квартиры. Если я закрывал за собою дверь, он переходил в визгливый фальцет, доносившийся до меня сквозь дверные щели и замочную скважину. Если я бросался на кровать, оставив открытыми обе двери, он наступал на меня из коридора — размашисто и крикливо.
— Выключи радио, — просила мать, которой шум действовал на нервы.
Но голос из репродуктора перекрывал голос матери. Он вонзался в меня, как стрела, и в то же время исцелял, как бальзам.