Как видите, Глыпе не впервые рубить или пилить.
Но Бакун… Он лежал, старый, всклокоченный, низко опустил голову, и на его шее мучительно подёргивались жилки.
Я вскочил, страх подтолкнул меня в спину, в душе бился крик: «Мама!.. Мама!.. Сюда!»
Но меня что-то остановило. Вот! Помогая друг другу, поднимаются братья, куда-то собираются. Говорят, надо идти к бригадиру, разрешение у него взять: может, просто прикончить беззубую клячу (это они про Бакуна), пользы ж никакой, хоть шкура будет.
Бросили коня, закурили мокроштанные братья и, пошатываясь, побрели вдоль берега. Пошли в контору.
Только скрылись они за кустами, я прыгнул на камень и — к коню. Бакун узнал меня, сухими губами ткнулся в мою щёку и тихонько фыркнул. Морда у него тёплая, каждая ворсинка тёплая, и серая свалявшаяся шерсть сейчас словно присыпана тёплой дорожной пылью. Только глаза влагой светились, и тянулись от них мокрые дорожки.
— Бакун, вставай! Вставай, Бакун! — ласково потрепал я коня за гриву.
Бакун тряхнул головой, словно собирался встать на ноги, да только вздохнул и бессильно опустил морду. Он был тяжёлый, неподвижный. Шерсть на нём линяла, на груди, на суставах выступали буграми окаменевшие мослаки. Я ползал, суетился, не знал, что делать. Потрогал застрявшую ногу и ещё больше испугался: вот как зажало! Наверное, в тот момент, когда Глыпы дёргали коня, Бакун кидался в разные стороны и загнал ногу ещё глубже, туда, где сужается расщелина, а копыто — под камень.
Теперь попробуй вытащить.
Я всё-таки рискнул; напрягался и дёргал, тащил онемевшую, вроде бы чугунную ногу — напрасно. Костлявая нога не поддавалась. И куда ещё дёргать — колени у Бакуна и без того разодраны до крови.
Что делать? Ну что делать?
А время шло, день клонился к вечеру, и в глазах мерещилось: Глыпы… шаркают с пилой… Уже, наверное, где-то поблизости…
Не помню, как вынесло меня на гору, как я прибежал домой. Обогнул двор, заглянул во все углы — ни души. Дверь в хату закрыта на палочку, в сарае щебечут ласточки, зияет погреб чёрной дырой. «Ну, — подумал я, — кого я ищу? Вчерашний день? Мама ведь в поле…»
И не переводя дыхания помчался в степь. Дорога ещё теплая, ноги утопали в мягкой пыли, с хлопаньем вылетают из-под ног серые облачка. Я бегу рысцой, а мысли — еще быстрее: представляю, как я встречусь с матерью, как расскажу ей обо всём, как мы вдвоём бросимся к реке. «Ну, — опять подумал я, — куда я бегу?.. Где мать? Я ведь не знаю, где она работает…»
Повернулся — и обратно, и несусь со всех ног. Грудь сдавило, дышать трудно. Прибежал домой и руками развёл: а теперь куда, к кому обратиться?
Сироха не поможет: старая.
Адам не поможет: не встаёт.
Глыпа… а Глыпа с пилой… и скрежещут кости.
Я сорвался, понёсся к селу. Что бы там ни было, а кого-нибудь да позову.
Солнце низко, оно почти касается земли, на пути к селу ни души, серые от пыли репейники выстроились у дороги, и только одна фигурка вынырнула из степного овражка. Женщина в белом платке. И походка знакомая, медленная и усталая. Ты смотри, это же мать!
И не припомню, как очутился возле матери, как уткнулся в её тёплые шершавые руки и сдуру всхлыпнул (то ли набегался, то ли наволновался?) и что-то несвязное бормотал про коня и про Глыпу.
Мы стояли вдвоём, никого не было на вечерней дороге; мать приласкала меня, прижала к груди мою голову и пальцами, одними кончиками их (мягко, едва касаясь), стала причёсывать волосы, гладить шею, немытый затылок и смугленькие, как она выразилась, уши. Потом начала говорить, чтоб я успокоился, всё будет хорошо, а «горе с бедою сплывёт за водою». Глыпа сегодня не придёт, говорила мать, в сельмаг привезли молдавское вино, и родненькие братья так зацепились за ящик с бутылками, что теперь их вряд ли кто поднимет на ноги до самого утра. И ещё она сказала: если Бакун попал в беду, то лучше не трогать его, не мучить, лучше оставить одного. Он сам себе поможет.
…И этой ночью я летал на Бакуне, падал с горы, и снилось мне какое-то страшилище — оно подкралось к нашей хате и угол топором подрубает. Уже трещит, оседает хата, и вода течёт под кровать… Мать разбудила меня, спросила, не перекупался ли я, а если нет, то чтоб спал и не ворочался.
А утром выглянул в окно — словно медведи накурили, ничего не видно, туман.