И в самом деле далеко, я только сейчас заметил. Мы стояли на самой вершине горы, вокруг небо, а там, внизу, маленькая хата, такая маленькая и белая, величиной с грибок; и не видно ни окон, ни дверей, только тёмные точечки. И стоит во дворе восклицательный знак и машет мне комариной лапкой. Фьюить!.. Наверное, Лёньку хватились и теперь зовут его, а Лёньку как ветром сдуло.
— Бежим, Нина!
— Бежим.
— Давай наперегонки.
— Давай.
Несёшься с горы, и тебе кажется, что ты на Бакуне, верхом, летишь через кусты, через канавы; зелёные копны верб мчатся тебе навстречу, и лицо обдувает речная прохлада.
А вот уже и брод!
— Нина, ты приедешь завтра?
— Не знаю.
— Приезжай. Видишь, я ведь здесь один.
— Хорошо. Если с Адамом ничего не случится — приеду.
— Ну, до свидания, Нина.
— До свидания.
— Это с кем ты, Лёня, разговариваешь?
С трудом приподымаю тяжёлую от солнца голову. На груди, на локтях у меня сложные узоры, видно, что долго лежал на шероховатом камне. Каждый бугорочек, каждая ямка отпечаталась на теле. От солнца, от лежания в глазах мутно, и не сразу сообразил я, кто это меня спрашивает. A-а, мама пришла. Стоит с ведром, с охапкой белья. Будет полоскать в реке.
— С кем ты разговариваешь, Лёня? — снова спрашивает мать.
— Ни с кем. Лежу один. А с кем мне разговаривать, если на нашей улице нет мальчишек.
— Бедный парень, — с грустью произнесла мать. — Целый день лежит, жарится на камне, даже не с кем поиграть.
— Мам, не печалься, не надо.
Хотя и лежал я здесь один, хоть никуда не ходил, но уже побывал в белой пещере, поймал паука, погулял по степи — одним словом, набегался вволю, вдосталь наговорился.
Все уплывает
Вы слышали, как надвигается ровный и тихий дождь?
Обычно сидишь в хате, мать открывает окно, и со двора тянет свежестью, а ты сидишь и слушаешь… Где-то далеко, в неизвестном мире, зарождается шум… И это ещё не шум, а шёпот земли, шорох сухой травы, шелест осенних листьев. Ты напряжённо вслушиваешься: может, просто после сна у тебя шумит в голове? Нет, вот по саду бредёт неторопливый шум, подходит к окну и стучится в стену — ровно, густо, успокаивающе, и оттого пахнет в воздухе летним дождём, веет тихими снами. Слипаются глаза, и тебя окутывает тёплый покой, полусонное таинство.
Ты сидишь убаюканный, а слух, однако, острый, напряжённый — и ты слышишь, как скрипит, набухая, мокрое дерево.
Умолкло под окнами бормотание, отошли за хату шорохи и прикоснулось что-то к моим плечам.
Вздрогнул, посмотрел я в окно: дождь уже перестал. И солнца нет, где-то за облаками. А небо, дымчато-серое, просвечивает, оно слегка окрасилось заоблачным огнём и потому рассеивает мягкие кремовые блики. От этого света на мокрых ветках блестят капли дождя.
С дремотного поля потянуло ветерком, забарабанили капли, падающие с листьев на землю. Ветерок усилился; как видно, он ещё не долетел сюда, а только набирал в степи разбег. И там, вдали, что-то начиналось. Не знаю, убегал кто-то или кто-то кого-то догонял. Случился переполох, это было ясно, и переполох большой. Низко, почти у самой земли, катились, прыгали быстрые чудо-беглецы. Серые, косматые, они прыгали по канавам, останавливались, чтобы только дух перевести, и снова припускали с ещё большей силой. Гнались за ними такие косматые клубки. Вместе бежали они по полю, целой отарой, бежали к селу и прятались испуганно в садах, в кустах, в канаве. Что это такое? Зайцы? Волки?
Оторвался один клубок и боком, как подстреленный, подкатился к нам. Резкими, заячьими прыжками вскочил он в наш двор и спрятался в солому, замер.
Я выбежал из хаты и скорее к нему. Вот кто прибежал к нам — курай[1]. Забился в гнездо, под солому, сидит. И до сих пор трясётся от дождя.
Такие-то зайцы.
Ветер гнал с поля мокрый курай.
Мне стало грустно.
Ещё вчера бежали мы точно так же, как это перекати-поле. И нас хлестал ветер, гнал по огородам. Собирались, сбегались люди к бабушке Сирохе. А во дворе стояла машина, толпился народ, вызванивали медные тарелки, и мужчины бережно устанавливали гроб. Гроб был длинный и выступал из машины. Когда его наклоняли, я видел Адама: он лежал суровый и строго смотрел в небо. Заострённое лицо его светилось мертвенно-бледным огнём. Он умер потому, что нечем было дышать, говорить, смеяться. Всё живое сгорело в нём до капли. И теперь шёл от него запах земли, и сам он направлялся туда, откуда уже не возвращаются.