- Это ты научил мальчика?
Бербедж засмеялся:
- Да нет, он сам.
Шекспир покачал головой:
- Скверно.
- Почему?
Шекспир положил перо, встал, пошел, сел на край постели и закрыл глаза. Лицо его
было очень утомленным.
- Тебе что, нездоровится? - спросил Ричард.
Шекспир ногой об ногу сбросил туфли и лег.
- Нет, ничего, - сказал он.
- Так почему же скверно? - спросил Бербедж.
- А потому, - ответил Шекспир, - что пастор прав. Не мальчишке в шестнадцать лет
повторять такие стихи. Это приходит в голову только перед самым концом. Когда человек
начинает, как сказал один умный француз, учиться умирать. Тогда он смотрит на свою
жизнь с другого конца, переоценивает ее заново, и оказывается, что и деньги, и земля, и
семья, и все житейские треволнения были только дурным сном. Он рассеивается, и вот ты
умираешь.
- Все? - спросил Бербедж. - Когда-то ты не так говорил об искусстве.
Шекспир открыл глаза и улыбнулся.
- О каком? О нашем с тобой? Ну что ж, мы не зря сунули в руки нашему Геркулесу
земной шар и написали: "Весь мир актерствует". Так оно, кажется, и есть, если поглядеть
на жизнь поосновательней. ... Уж с неделю ему было трудно дышать. Но доктор догадался: по его указанию жена и Мария устроили что-то похожее на большое кресло из подушек, и
с тех пор он не лежал, а сидел. Думал, вспоминал, читал Сенеку (раньше он как-то прошел
мимо него). Он думал, что, может быть, было бы хорошо написать трагедию "Актею". Но
сейчас на это у него просто не хватит пороху. Ему была очень понятна эта древняя Актея, героиня трагедии Сенеки, двоюродная сестра и жена Нерона. Тиран и ее, конечно, убил, как и всех остальных своих жен, и она безропотно приняла эту участь - кроткая,
белокурая, печальная женщина. Одна из тех, которые в жизни любят только однажды и
гибнут как-то сами, когда любовь их обманет. Он сам искал таких женщин, любил их, восхищался ими, а через месяц сбегал от них, потому что ему становилось нестерпимо
скучно. Сейчас он вспоминал о них то с нежностью, то с грустью, то с хорошим чувством
сожаления и не замечал, как в комнате становилось все темней, приходила Мария и
зажигала две свечи три было плохой приметой. Утром он брился, переодевался - сорочка
на нем всегда была свежая - и разговаривал с внучкой, вежливой розовой девочкой, очень
похожей лицом и ухваткой на мать, и они вместе рассматривали картинки (книга была
огромная, в скользком белом переплете, и внучка ее едва удерживала), принимал
процедуры (банки, банки, банки, - доктор Холл, кроме тинктур, инфузий и микстур, признавал еще только их, к кровопусканию же, как и ко всему хирургическому, относился
отрицательно). Затем завтракал, затем обедал и напоследок ужинал. Правда, ужинал он
редко, зато выпивал за сутки почти пинту кваса на меду; просил холодной воды из
колодца, но ему ее приносили редко, только во время отъезда доктора. (Какой-то странный
огонь сушил его грудь, и, прикладывая ладонь к груди, он чувствовал, как это пламя
поднимается выше и выше - к сердцу, к легким, к гортани.) Раза два в месяц он получал
почту, приносил ее трактирщик - длинный, худой мужчина лет сорока, с висячими усами и
хитрыми глазами.
При его появлении больной оживлялся. В этом человеке все было хитрым,
плутоватым и вместе с тем простым. О болезни они не говорили. Трактирщик приходил и
сразу кидал на стол кожаную сумку. "Ух! Еле довез! - говорил он. - Все плечо оттянула!"
Он вынимал письма и взвешивал их на ладони. "Вон сколько! Только что я зашел к ним -
ну! Как они все закричат, как на меня налетят! Как здоровье? Как настроение? Как что?
Один кричит: "Подождите минутку, я черкну пару слов!" - И другой кричит: "Минуту!"
"Пишите, пишите, - говорю, делать ему все равно нечего, он вам сразу всем ответит."
И они оба смеялись.
Все к его болезни относились серьезно, с боязливым почтением, только этот кабатчик
плевал на нее. Он говорил: "Э, мистер Виллиам, да что вы их слушаете? От этих микстур
да банок и бык ноги протянет. А я такую микстуру привез из города, что от нее покойник
запляшет. Вот зашли бы ко мне".
И то, что трактирщик откровенно презирал его болезнь, было тоже очень хорошо.
Письма большей частью приходили деловые: его о чем-то спрашивали и о чем-то
советовались. Очень много было вопросов насчет репертуара, новых актеров и паев. Под
конец сообщали о смертях и родах и приглашали к себе.
- Опять приглашают? - спрашивал трактирщик.
- Опять, - махал рукой больной и смеялся.
- Ну и надо поехать, - суровел трактирщик, - а то что так лежать? Так, верно,
долежишься до смерти. Встали, зашли бы ко мне, я бы вам полную кружку этой мальвазии
нацедил, и вы бы хватили и поехали за милую душу. Нет, правда, а?
И Шекспир обещал.
Потом трактирщик уходил, и Шекспир начинал заниматься письмами уже как следует
- снова читал их, делал пометки и клал в ящик тумбочки. Надо всем этим надлежало
хорошенько подумать.
Итак, днем ему было еще чем заняться. Ночь же казалась огромной и
всепоглощающей топью. Вдруг наступала тишина. Свечи уносили, оставляли одну. Окна
закрывали ставнями. Засыпал он с закатом, а просыпался часа в три - тяжелый, набрякший
и все равно сонный. Но заснуть снова уже не мог, а просто сидел и слушал. Дом был
теперь полон тонких, осторожных звуков. Стрекотал сверчок, тикали, хитрые часы из
Нюрнберга, рассыхались и стреляли доски. Каждый час часы звонили и из отлетающей
дверцы выходил толстый, румяный, смеющийся монах: "Dixi, Die, Dixi, Die", -
выговаривали часы. "Я высказался, Дик; я все тебе сказал, Дик". Догорала свеча, над
городом стоял не прекращающийся ни на минуту собачий лай, перекликались все дворцы
города, и он представлял, как тоскливо псам ночью. Ведь только они и не спят сейчас.
Иногда приходил доктор (это происходило после припадков). Он слышал, как Холл
входил, раздевался, переговаривался со служанкой, как скрипела лестница - доктор все
инфузии хранил на первом этаже в особом шкафу и наконец входила Мария, строгая,
молчаливая, со свечой в руках, ставила свечу на тумбочку возле его постели и сразу же
выходила. Доктор появлялся минут через десять. Перед этим еще было слышно, как
стекает вода и звенит тазик (доктор боялся заразы, называл ее по-латыни "контагий" и был
мелочно аккуратен). Холл входил и брал больного за пульс.
- Ну, как у нас дела, - спрашивал он, - кашель не мучает?
Шекспир, улыбаясь, смотрел на него. "Какой смысл ему меня лечить?" - думал он. И
именно потому, что не понимал, какой же именно, при появлении доктора, как бы ему ни
было худо. назло всем. подтягивался, прибадривался и встречал доктора не лежа, а сидя.
- Да все так же, - отвечал он.
- Так же, значит, плохо? - нарочно недоумевал доктор.
- Да нет, все хорошо, спасибо вам за заботы.
- За спасибо благодарю, - улыбался доктор, - а вот насчет хорошо - это мы сейчас
посмотрим. Вы опять кашляли и вас тошнило? - И он прикладывал холодную и еще
влажную ладонь ко лбу больного. - Так как, тошнило вас или нет?
- Нет, не тошнило, просто голова закружилась, резко повернулся, и вот...
- А вот не надо ничего делать резкого - ни по отношению к близким, ни по отношению
к самому себе, - говорил доктор. - Ладно. Завтра мы сварим вам великолепный элексир!
Прямо-таки бальзам молодости. Вы себя почувствуете воскресшим, ну а теперь сидите
так, не двигайтесь, я хочу послушать сердце. - Он долго и придирчиво слушал. - Да, с
таким сердцем еще жить можно. - Он присаживался на край постели. - Давайте пульс!