— Подожди, Михаил Сергеевич, хоть недели две, дай отойти «страде», а то жена со скуки совсем мне врагом сделается, она и так сердита на меня, что я её запер в деревне. Да и притом… — Колчин встал из-за стола, тщательно вытер салфеткой усы, затем вынул надушенный платок, ещё раз провёл им по губам и поцеловал руку жены.
— Пойдём-ка в сад, выкурим сигару, — сказал он, беря под руку Маршева. — И притом, — продолжал он, когда они были совершенно одни, — Нюша угасает с каждым днём, как это ни печально, но развязка приближается. Умоляю тебя, поживи с нами, развяжи мне руки, чтобы я мог отдавать сестрёнке всякую свободную минуту.
Маршев остался. Когда, потушив сигару, он медленно брёл в комнаты, из-за большего сиреневого куста навстречу ему вышла Евгения Фёдоровна и на ходу, не подымая на него глаз, не понижая тона, просто и как бы в пространство проговорила:
— После обеда, в шесть часов, будьте на террасе! — и прошла дальше.
Маршев был ошеломлён и едва дошёл до крыльца, как его охватила злость.
— Что это? Банальная интрига? Месяц знакомы — и роман! Да чем он, Маршев, лучше, красивее Николая? Своей белокурой гривой, да глазами саксонской лазури? Так это, значит, ради контраста, что ли? Или надо возбудить ревность Николая? Оживить его чувство, заглушённое заботами о сестре и хозяйством? Дурит барыня, и сегодня же, в шесть часов, он ей это выскажет самым грубым, бесцеремонным образом.
От двух часов дня до шести вечера голова его работала, он составлял фразы, которые скажет «она», и те, которые он даст ей в ответ.
Уже в шесть часов, стоя на террасе, слыша лёгкий свист её шёлковых юбок, он в сотый раз говорил себе: «она скажет…» Она пришла и — ничего не сказала; одним, почти грубым движением она взяла в обе руки его голову, повернула к себе, обожгла его широким, властным взглядом, горячо, страстно, долго поцеловала его в самые губы и прошла дальше.
Ошеломлённый, пьяный от страстного волнения, весь дрожа, Маршев стоял, ухватившись рукою за перила, безжалостно зажав под ладонями целую семью бледно-розовых барвинок.
День таял в объятиях ночи. Из заглохшего сада на Маршева бежали густые сумерки, сердце его страшно билось, в ушах шумела молодая кровь, он ничего не понимал, не видел, не слышал, как «её» громкий, весёлый голос нёсся к нему с верхнего балкона.
— Михаил Сер-ге-е-вич, пора пить ча-ай… чай!..
Третий призыв долетел до него. Он рванулся и прошёл, но не в столовую, а в свою угловую комнату, чтоб выпить стакан воды и прийти хоть немного в себя.
К чаю он вышел с твёрдым намерением объясниться. Объясниться ему не пришлось ни сегодня, ни завтра, ни целую неделю.
Евгения Фёдоровна избегала его без аффектации, казалось, просто в силу независящих от неё обстоятельств, он совсем не мог говорить с нею наедине, он видел только печальный, мягкий блеск её бархатных глаз, улавливал новую, точно надорванную ноту в её звучном голосе, в поникнувшей головке, в усталой позе читал борьбу и страстную тоску прелестной женщины, он как бы под влиянием гипноза терял силы. Убеждения путались, кровь начинала говорить громче рассудка, страсть подавляла убеждения, он мучился, не зная чего желать, как поступать, и, инстинктивно, искал покоя у Нюши. Девочка, видимо, уходила из этой жизни, голос её был слаб и только по временам звенел так странно, точно её узенькая, нежная грудь была пустая скрипичная дека. Тёмно-серые глаза девочки стали громадными и то светились усталою тихою грустью, то странно, лихорадочно, блестели, жадно приглядываясь к жизни и её неразгаданным тайнам. Любимым занятием Нюши был тот мир, в который она, по её словам, уходила, мир неба, его звёзд и созвездий.
Лёжа на кушетке, Нюша по целым часам глядела на громадную сферическую карту, разостланную перед ней на низеньком, японском столике. На синеве южного и северного полушария виднелись золотые точки, крупные, мелкие, группами и в одиночку. Нюша тоненьким пальчиком водила по ним, тёмные, узенькие бровки её были сдвинуты, бледный ротик крепко сжат, и только глаза широко, пристально следили за пальчиком, отмечавшим путь.