Выбрать главу

— Ну, ты у меня помни, щенок белогубый! — погрозил он уже в дверях Терпугу.

Долго хохотали над ним. Фокин изображал, как будет он ругаться, когда узнает еще, что купленный им пай Копылов продал уже в двое рук, Фокин был великолепный актер и похоже представлял жадного, обозленного Губана. Каждый из слушателей еще дополнял воображаемую сцену новым, ярким комическим штрихом, и долго в мастерской Памфилыча не смолкал буйно-веселый грохот.

— Надо их, чертей, учить! — кричал Грач. — В них самый корень, вот в этих…

— Учить, учить… — упрекающим тоном возражал Копылов. — А сколько раз я говорил: пойдем, ребята, забастовку кому-нибудь сделаем, — все в кусты. Духу-то в вас ни в ком ни на один градус нет!..

— У тебя никакой идеи нет, — сказал Рябоконев. — Куда же я пойду с тобой? Лошадей, что ль, красть? Монополию громить? Так это бери Храпова в компанию, бери Кривого… Надо сорт в делах различать!..

— Ваших делов я ни черта не пойму! Одно вижу: никакого толку нет из вас… Партия, партия… А в какую силу партия?.. Атаманишку какого-нибудь и то не посмеете ограничить!..

— Может, достанем… Погоди…

— Вот я открою вам дела… — хвастливо кричал Копылов… — Я — Илья! Кабы мне еще Еноха, я бы открыл вам такие громы и молоньи!.. Я бы показал… как ты сказал, бишь? И… идеи, что ль?..

Опять шумно и бестолково заспорили. Терпуг лишь слушал. Знал он мало и привык подчиняться авторитету Рябоконева, который начитанностью превосходил даже Памфилыча. Терпуг брал не критикуя, на веру, готовыми все его мысли. Но иногда ему казалось странным, как это, при такой ясности врага, можно было терпеть и ждать чего-то? Он сам тосковал оттого, что не знает, куда надо броситься, но должны же это знать и указать понимающие люди… Желание выйти на чистое поле и схватиться с какой-то ненавистной силой, которая таила в себе все зло, сойтись с ней, лицом к лицу, — беспокойно бродило в нем и искало выхода, толкало на ненужные выходки, на дерзости полицейскому Возгрякову, стражнику и даже самому Фараопгке, станичному атаману. Силой помериться, удаль показать жаждала взволнованная душа, а кругом было одно равнодушие и тупое терпение…

Теперь, когда Терпуг прислушивался к грубой, обрубленной, пересыпаемой крепкими словами речи Копылова, который настаивал на необходимости «сделать забастовку» купцам, попам и всем вообще богатеям на станице, т. е. пугнуть их и взять с них дань, — она была как-то ближе его сердцу, чем то, что говорил Рябоконев, считавший слишком мелкой эту затею. Рябоконев возражал Копылову пренебрежительно, с таким видом, как будто он многое знает, но не хочет зря слова терять, подсмеивался над его непониманием и тупой прямолинейностью.

— Сила нужна. Силой собраться… А раз мочи нет… Не дурей нас с тобой люди — ждут… Умей выждать!..

— Выждать! Чего ждать? Может, я завтра помру?..

— Умирай… Закопаем…

— Да я пожить желаю сам! Я человек аль нет?.. Жди! Много вы наждали?

— А ты-то много ли сделал? С кем ты выходишь? и с чем?

— В ком отвага есть, тот найдет, чем угостить. Вон — семь тыщ — это голос! Потому что кто смел, тот семь съел! Это не то, что иные книжники и прочие…

Самое чувствительное и обидное в речах Копылова было то, что он открыто упрекал всех в трусости и празднословии. С этим Терпуг никак не мог примириться. Он — трус?.. Никогда! И он докажет это!..

И когда расходились от Памфилыча, он нарочно пошел вместе с Копыловым, хоть ему и не было это по дороге.

— Семен! Ты, что же, считаешь, и я робею?.. У меня давно душа горит, да вот… кто бы путь показал?..

Копылов поглядел на него внимательным, испытующим взглядом, засмеялся и снисходительно хлопнул его по плечу.

— Ты твердый камень адамант, Никишка! — тоном старшего брата сказал он.

V

Июньские дни, полные яркости и блеска, в глазах Федота Рванкина не имели никакой цены. Были они слишком длинны, одиноки, безлюдны и бездоходны. Дела стояли. До Троицы держалась еще кое-какая торговлишка, в сезон свадеб. После Троицы наступало мертвое затишье. Так уж всегда — до самого Успенья, до новых свадеб. Изредка забредет какая-нибудь старуха, — таясь от семьи, купит аршина два ситцу на занавеску — гостинец дочке, выданной замуж, — и случается, что эти 30–40 копеек — вся выручка за неделю.

В будни станица точно вымирает. Приходится лежать на голом полке, выпустивши для прохлады рубаху из штан, мечтать, глядя на сверкающие в лазури церковные кресты, благочестиво размышлять, высоко ли до этой синей тверди и какова-то будет жизнь там после здешней. Федот Лукич мог представить себя лишь там именно, за этим высоким, таинственным сводом.