— Вот арестанты, сукины сыны! — эпически-спокойным топом говорил старик. — Прямые арестанты!..
— Я говорила тебе: не трожь! Чего с пьяными связываться? — сказал назидательно бабий голос.
— Говорила, говорила… Поди ты к… Кабы мне кто подержал их, я бы им… Говорила!..
— А больно?
— Шею повернуть нельзя…
— Подержи-ка их, поди… Теперь до атамана, слыхать, пошли — они ему отпоют про недоуздки-то…
— Ну, ничего, дедушка! И ты его пикой-то… Бунтиш вдруг захрипел от смеха, вспомнивши свой звонкий удар.
— Я думала: из пистоля кто вдарил! Тарарахнуло, как из орудия!..
— Я колоть не стал, — с трудом выговорил старик сквозь душивший его радостный смех, — Я взял вот таким манером, как д-дам!
И все залились вместе с ним долгим, задушевно-веселым смехом. Довольны были…
VII
Терпуг проснулся на другой день поздно, уже в завтрак, и долго не мог сообразить, где он есть? Лежал он не в хате, а под сараем, на кучке старого, сухого конского навоза. В головах был старый полушубок, свернутый шерстью вверх, — кто-то все-таки, видимо, позаботился о нем. В прорехи старой крыши сарая лезли горячие лучи солнца. Светлые, чистые колонны пыли, разрытой курами, стояли косыми рядами, наклонившись в сторону улицы. Мухи роем вились над мутной, больной головой, тяжелой, как свинец. Было все странно, удивительно и незнакомо…
Медленно выползали из полушубка воспоминания, отрывочные, бессвязные и невероятные. Вот разместились они в ряд, вперемежку с золотыми столбами пыли, и Терпуг замычал вдруг от стыда, как от невыносимой зубной боли. Дико, нелепо и смешно как все вышло… Милые, восторженные мечты о красивом подвиге, о славной молве… прощайте. Засмеют теперь на всех перекрестках, загают… И это он смел мечтать о Гарибальди, он, Никишка Терпуг, сырой, необработанный пень?!
Он стиснул зубы и зашипел от жгучего ощущения непоправимого позора.
Пришла мать.
— У-у, непутева голова! — начала она придавленным, обличающим голосом. — С этих-то пор пьянствовать, вешаться? Честь закупаешь? Мало тебе: вклюнулся в табак — и с водкой снюхаться захотел? И-ы бесстыжая твоя морда!
Долго выговаривала, попрекала, стыдила. Он молчал, уткнувшись лицом в полушубок, и был неподвижен как камень. Только когда она, понизив голос, с заговорщицким видом спросила: «Деньги-то хочь целы ли? давай приберу!» — он поднял голову и с загоревшимся, злым взглядом обругал ее нехорошими словами.
— У-у, статуй, черт! — сказала старуха уходя. — Хочь бы мальчонке-то гостинца принес, кобель бесстыжий!..
Это был единственный упрек, правильность которого признал в душе Терпуг. Дениске следовало бы принести что-нибудь. Но всем распоряжался Копылов, и черт его знает, куда он дел и деньги и товар?.. Не хотел этого знать Терпуг, не этого он добивался…
— Земля, возьми меня! — с горечью отчаяния мысленно воскликнул он и опять глухо застонал от мучительного стыда.
В обеды пришел полицейский Топчигрязь и с ним трое сидельцев — два старика и длинный молодой парень с желтым, больным лицом. Топчигрязь с некоторым опасением вошел в хату, помолился на образа и сказал ласково:
— Ну, Микиша, пойдем в правление. Приказано представить…
Старуха встревожилась, положила ложку и заплакала. Терпуг, не спеша и не глядя на полицейского, продолжал есть. Топчигрязь стоял у порога. Казаки заглядывали в хату из чулана. Ждали. А Терпуг молчал и равнодушно хлебал ложкой вареную калину. И было как-то чудно, странно. Сидельцы постояли и вышли во двор. Послышались оттуда их ленивые, скучные голоса и пощелкиванье семячек.
— Пообедаю, сам приду! — сказал, наконец. Терпуг угрюмо и коротко.
— Велел представить… за приводом… — нерешительно, тоном извинения, возразил Топчигрязь.
— Сказал: приду, — ну и приду! А за приводом ежели — не пойду! Чего вы со мной сделаете? Раскидаю всех, как коровье…
Топчигрязь вздохнул и вышел. На дворе долго совещался с сидельцами. Казаки были хуторские, смирные, робкие. Должно быть, и у них не нашлось решимости исполнить в точности приказ атамана, потому что Топчигрязь опять вернулся в избу и топом убедительной просьбы сказал:
— Так ты гляди же, Микиша… ты того… приди!..
— Сказал… чего ж тебе?..
Мать плакала, робко попрекала. В другое время Терпуг, может быть, прикрикнул бы на нее, — обращался он с ней не очень почтительно, — но теперь молчал. Чувствовал, что она права: вышло что-то нелепое, ничтожное до смешного и совершенно бесполезное. Молча оделся, молча ушел.