«Э, была не была… Кинется — так за глотку схвачу!»
Он решительным шагом подошел к сидевшей у калитки куче и узнал благодушного Лобана. Караульный спал сидя, склоненное к бороде лицо было озадачено и удивлено.
Терпуг отворил калитку и подошел к чулану. Верно, ждала его мать: дверь не была заложена, и, как только он стукнул щеколдой, старуха отворила дверь из хаты. Начала причитать шепотом, чтобы не слышно было, засуетилась около остывшей печи — покормить его.
— Ну, нечего помирать вперед смерти, — сказал Терпуг хмурясь. — Не пропаду…
— Куда же ты денешься, пропащая ты голова?
— Куда? Куда-нибудь денусь… Свет не клином сошелся. Уйду пока к дяде Сидорке — теперь покос, он рад будет. А пока того-сего… уляжется тут, разыскная пройдет по станицам — назад приду. Егора бы мне увидать… чтобы вид он мне добыл какой ни на есть…
— Ну, а мне-то как же теперь? Пропасть, видно…
— То-то вот… об тебе-то… Жалко тебя-то бросать. И Дениску вот жалко. Ишь, сукин кот, развалился как! И кулак в голова положил!..
Он с любовной улыбкой потрогал пальцем маленький кулачонок своего племянника.
— Вырастешь, мой соколик, отомсти за дядю!
И точно через край плеснулась боль, палившая его сердце, — прошла мгновенно судорога по лицу, и, ухватившись за голову, задергался он от беззвучных рыданий.
И долго в душноватой тишине родной хаты, в серой тьме, молча плакали они оба — Терпуг и мать. Не было слов, не было жалоб, но вся душа кричала: за что? за что мы такие горькие?.. Вся немота и бедность тесной избы, каждый пропрелый угол, каждый изъеденный червоточиной косяк с тоской спрашивал: за что?.. Бессильно толкалась в тупике мысль:
ничего не поделаешь! А дальше что? Ничего не поделаешь… Жгучая обида, отчаяние без граней… Ничего не поделаешь…
Рассвет уже глядел в окошки серыми глазами. Кочета второй раз кричали. Прошуршала арба по улице. Надо уходить… А так хотелось бы лечь и уснуть тут, в этой убогой, душной, тесной хате с кисловатым запахом, вот на этой лавке, головой в передний угол. Уснул бы крепко, крепко. Рука и нога спали бы. А надо уйти. Вон заря уж забелелась.
Он взял с собой старый пиджак, зипун, хлеба и пошел опять в левады. С матерью не прощался, — она должна была прийти к нему днем, — поцеловал лишь мокрый, вспотевший лоб спящего Дениски.
Опять горькое чувство загнанного, затравленного зверя прошло по сердцу зудящей болью, когда он вошел в рощу и стал высматривать место, где бы лечь. Везде казалось слишком открыто, отовсюду видно, опасно. И чудилось, что кто-то невидимый, хорошо спрятавшийся ужо подсматривает, как он расстилает свой зипун, как боязливо оглядывается, ложится…
Стала просыпаться станица. Кричали кочета. В одном месте слышался стариковский кашель, долгий, затяжной, похожий на лай собаки. На колокольне пробило три. Удары пронеслись громко, отчетливо, и долго замирающая волна медного звука, ушедшего вдаль, еще дрожала в воздухе чуть слышным, трепещущим колыханием. Задымились волнистые, с неровными зубцами вершины верб ближе к станице. Чуть алели не па восходе, а к закату края длинной, вытянутой, мутно-синей тучки. Густой медовый запах шел от крупных золотых цветов тыквы с соседнего огорода.
Терпуг чутко задремал. Досадное, непобедимое беспокойство бродило в душе. Каждый шорох, каждый звук, доходивший до слуха, в мутной, сторожкой дремоте казался странным, необычайно близким — вот-вот над самой головой, а за ним стояло что-то враждебное, подстерегающее. Толкнет вдруг в сердце короткий, мгновенный толчок — весь вздрогнет он, подымет голову. Но поймет: спал или нет? Нет, но спал. И это, в самом деле, — он… Савелий Губан!.. Укоризненно крутит головой, смеется, оскалил желтые зубы…
— Эх, Никишка, Никишка! Говорил я тебе сколько разов:
с людьми жить — должен сам человеком быть… А по своему произволу и убеждению хочешь жить, иди на Сахалин, там со львами да с тиграми поживешь!
И голос, задушевно-соболезнующий, вздрагивает от злой радости.
— Ах ты, фарисей проклятый! Ну погоди, угощу я тебя!.. Но откуда взялся Фараошка с командой? Вот… засели кругом… следят… Ждут… Вдали колокольчики звенят: едет начальство ловить его… Узнали, что он и министров хотел под один итог…
Открыл глаза, огляделся. Должно быть, солнце всходит:
красным золотом подернулись вверху чешуйчатые облачка, но небо над ними еще бледно. Ветерок пробежал по листьям, зашелестели вербы, четким шепотом отозвались тополи. Звенят, перекликаются заботливо, весело, звонко малиновки и какие-то еще невидимые пичужки. Воробьи сголчились в хворосте. Где-то звонко, но недолго покуковала кукушка и затем прокатила тревожно-быструю трель, словно стклянку уронила, — смолкла. Женские голоса доносятся от станицы: