Владимир Пастухов
   Как переучредить Россию?: Очерки заблудившейся революции
   Настоящая книга создана иностранным агентом Пастуховым Владимиром Борисовичем, решением Минюста РФ от 05.05.2023 включенным в реестр иностранных агентов.

   Научный редакторС. В. Мошкин,доктор политических наук
 [Картинка: i_001.jpg] 

   © Пастухов В., 2023
   © Издательство «Гонзо», 2023
   Как читать эту книгу
   вместо предисловия
   Так случилось, что последние сорок лет я писал по-разному об одном и том же – о русской власти. Она с юности гипнотизировала меня, представляясь таинственной силой, способной извлечь из небытия к исторической жизни невообразимые прежде русские цивилизации и всего лишь для того, чтобы через какое-то время отправить их обратно в небытие, сломав им хребет. Я рано понял, что разнообразные русские миры возникают и исчезают в основном по воле русской власти, и решил посвятить свою жизнь(в той ее части, в которой мне было дано ею управлять) исследованию этого мистического явления. За прошедшие годы накопилось довольно много догадок и предположений, которые были разбросаны по нескольким книжкам и многим десяткам статей. Все это уже было однажды стянуто воедино двумя книгами, изданными Дмитрием Ицковичем в «ОГИ»: «Реставрация вместо реформации» и «Революция и конституция». Но время шло, все менялось очень быстро, и мой угол зрения тоже менялся соответственно. В концеконцов передо мной встала задача подвести какой-то промежуточный итог и систематизировать этот поток сознания. Написать что-то с чистого листа объемом с том советской энциклопедии мне не по силам, да в этом и нет необходимости. Вместо этого я собрал главное, что было мною сделано, очистил от того, что выглядит с высоты сегодняшнего дня анахронизмом, и выстроил в соответствии с той логикой, которая сейчас представляется наиболее приемлемой. Получилось в итоге довольно стройное и полное изложение моих взглядов на русскую цивилизацию, русскую власть, русскую реакцию и русскую революцию в прошлом, настоящем и будущем. Конечно, многие главы несут следы времени, в которое они писались. Тем интереснее будет читателю сравнить прогнозы с реальностью, в том числе увидеть и оценить мою собственную интеллектуальную и нравственную эволюцию. Я не стесняюсь своих ошибок и не скрываю их – они необходимый момент познания мира. Зато у этой книги есть одно неоспоримое преимущество для нашего быстрого во всех отношениях времени. Ее можно читать с любого места, можно надолго прерывать чтение, чтобы вернуться позже (если захочется). Каждая ее часть самостоятельна и в то же время представляет собою элемент той общей концепции, ради изложения которой все и затевалось.
   Затерянный смысл русского мира
   введение в контекст
   Интересно, что в базовых идеях, которые сегодня легли в основу новой официальной идеологии России, – об особом цивилизационном пути России, о различиях «европейского» и «евразийского» паттернов, об ограниченности и однобокости многих идей европейского либерализма, – я никогда не видел большого греха, а многие из них казались мне вполне разумными альтернативами механистическому и поверхностному западничеству русской интеллигенции, широко распространенному в эпоху раннего посткоммунизма. Я придерживался этих взглядов (может быть, чересчур ретиво) еще тогда, когда многие нынешние адепты новой идеологии находились в плену самых что ни на есть ортодоксальных «западнических» идей, враз ставших господствующими в России на рубеже 80-х и 90-х годов прошлого столетия.
   Тогда, на закате советской эпохи, в точке бифуркации очередного «русского мира», собственно, и столкнулись первый раз смысловые позиции, вокруг которых сегодня развернулась идеологическая битва «судного дня». В наиболее схематичном виде схлестнулись два взгляда на Россию: как на «больного человека Европы», которого надо по-быстрому «подлечить», и как на застрявшую в наезженной колее Евразию, которую надо из этой колеи вытащить, чтобы она могла дальше двигаться с ускорением по новой дороге. Мейнстримом была первая смысловая позиция, нашедшая в той или иной степени воплощение в концепции «догоняющего развития», которое так никого и не может догнать. Взгляд на Россию как на «другую Европу», родственную, но неидентичную европейской цивилизацию, был непопулярным и маргинальным, но я придерживался именно его.
   Небольшой маргинальный кружок, разделявший эти «еретические» во времена всеобщего упоения «свободой» идеи, выражал озабоченность тем, что непонимание действительного, весьма сложного и неоднозначного культурного паттерна, который лежал в основании русской власти и государственности вообще, может привести к трагическим ошибкам в оценке перспектив, в том числе к тому, что забегание вперед в деле «европеизации» России без учета готовности общества к такому революционному изменению своих культурных оснований приведет к реакции и историческому отскоку далеко назад, в достаточно темное и безрадостное историческое прошлое. С высоты сегодняшнего дня эти опасения видятся не лишенными смысла, хотя справедливости ради должно сказать, что откат такого масштаба мало кто предполагал вообще. И вот это как раз и является пунктом, достойным размышления.
   Мы видели риски реакции и предполагали исторический откат назад – любопытно, и когда-нибудь нам зачтется, если будет, кому засчитывать. А вот почему мы не смоглиоценить по-настоящему эпический масштаб этого отката, не разглядели в нем цивилизационной катастрофы тогда – стоит разобраться. Думаю, что я и те немногие, кто, оставаясь убежденными сторонниками либеральных ценностей, не разделял тогда, на изгибе 1980-х и 1990-х, упрощенного западнического подхода к преобразованиям в России, слишком увлеклись критикой этого самого западничества и просмотрели потенциал вроде как оказавшихся на обочине истории их оппонентов – наследников славянофилов.
   А ведь они были где-то совсем рядом. Дугин – мой сверстник. От Чистых прудов, где вокруг тогдашней редакции «Полиса» кучковались «альтернативные либералы», до Патриарших прудов, где на квартире Мамлеева собирались «альтернативные большевики», было рукой подать, а оказалось, что это дистанция длиной в одну цивилизацию. И они, и мы говорили о русском мире, но что это – каждый понимал по-своему. Для нас русский мир был особым путем в свое Новое время, в модерн и постмодерн, где мы не должны раствориться, но можем занять достойное место среди других. Для них русский мир был не «среди других», а «вместо других», они шли не к модерну, а в архаику, мы хотели с умом раскрыться, они хотели безумно закрыться. С ними нужно было спорить тогда и ставить точку тогда, но никто не считал это важным. Зачем спорить с городскими сумасшедшими, если их и так никто не замечает?
   Отзвуки такого отношения сохраняются до сих пор, когда речь заходит об идеологии национал-большевизма: ну, снова вы о юродивых, которые ни на что не влияют, вы лучше нам расскажите про Путина и Кремль. Проблема в том, что это и есть Путин и Кремль в концентрированном виде. Когда-то В. Катаев написал, что Хлебников был эссенцией русской поэзии Серебряного века, в чистом виде его мало кто мог потребить, но в разбавленном виде он вошел во всех, с кем мы ассоциируем этот век. Дугин, Стрелков-Гиркин и прочие последователи национал-большевистской ереси – это эссенция актуальной идеологии и политики Кремля. В чистом виде их могут переварить только в узком кругу одержимых сторонников – в разбавленном виде, в формате «Первый канал», их употребляют десятки миллионов. Просто большинство из потребляющих не в курсе, из какого экзотического материала на самом деле изготовлена эта настойка.
   К сожалению, и я, и все остальные, кто задумывался в те годы об альтернативах ортодоксальному западничеству, не очень приглядывались и прислушивались к тому, что, помимо нашего «модернизационного» русского мира, кто-то рядом вынашивает совсем другой русский мир, больше напоминающий антиутопии Стругацких, чем реализуемый на практике социально-политический проект. Спорить надо было тогда, но тогда они казались недостойными споров. К сожалению, не все были столь беспечны. Два десятилетия спустя загнанная в угол посткоммунистическая власть, которую пришедшая в себя элита стала постепенно зажимать в угол, рассмотрела в идеологических отходах 1990-х этот перл, вытащила его со свалки истории, стряхнула с него пыль и сделала инструментом, с помощью которого она произвела полное переформатирование общества и перевод его в посттоталитарный уклад.
   Теперь у нас нет другого пути, как преодолевать национал-большевизм во всех его обличьях и политически, и идейно. Естественно, имеется большой соблазн вернуться в исходную точку и снова схватиться за западничество, чтобы с его помощью развенчать утопию «русского мира». Но вряд ли это будет конструктивным подходом. Мы ужебыли в этой точке тридцать лет тому назад и видели на опыте 1990-х, что так это не работает. Именно провал механистических попыток перенести западный опыт на российскую почву привел нас туда, где мы сейчас находимся. Разумней было бы не отдавать русский мир ни Дугину сотоварищи, ни Кремлю, а побороться за него. Русский мир не ругательство и не утопия, а историческая реальность. Но он может быть очень разным. Его можно развернуть лицом в прошлое, но при желании в нем можно отыскать и вектор, ориентированный в будущее.
   Западная Европа, безусловно, была первопроходцем модерна, и это первородство у нее никто не отнимет. Но и другим дорога в модерн и постмодерн не заказана. Если они не могут по тем или иным причинам пройти тем же самым путем, которым прошла Западная Европа, это значит лишь, что они должны искать собственный путь вперед, а не разворачиваться спиной к будущему и начинать рыть траншею по всему периметру. То, что Россия обладает рядом исторических и культурных особенностей по сравнению с Западной и Восточной Европой, вовсе не означает, что она не может из собственных предпосылок развить и гражданское общество, и конституционно-правовое государство. Да, наверное, она не может это сделать по лекалам, изготовленным по уже известным образцам, а вынуждена будет кроить по живому, и это будет и дольше, и сложнее. Но это и возможно, и необходимо.
   Книга, которую вам предстоит прочесть, как раз и есть попытка нащупать альтернативный смысл русского мира. Не тот антикапиталистический, военно-коммунистическийэрзац, густо припорошенный лошадиными дозами родоплеменной ксенофобии, которым по ночам пугают маленьких детей в приграничных с Россией странах, а развернутый вперед идеал современного и справедливо устроенного общества, которое стремится встроиться в глобальное разделение труда, войдя туда своей собственной отдельной колонной.
   Часть I
   Очерки посткоммунистической цивилизации
   Вообще-то, эта книга о русской цивилизации и ее непростой судьбе, извилистом прошлом, ухабистом настоящем и туманном будущем. Тридцать лет назад, когда писались первые статьи, ставшие впоследствии главами этой книги, сам тезис о том, что Россия – это отдельная цивилизация, был диссидентским. Его приходилось отстаивать в дискуссии с господствующей, в том числе официальной, точкой зрения, что Россия – это обычная Европа, пошедшая неправильной исторической дорогой. Сегодня, наоборот, об особом цивилизационном выборе России вещают чуть ли не из каждого утюга. Возникает естественный соблазн снова стать диссидентом и писать исключительно о европейской идентичности России. Но я не готов отречься от точки зрения, которой придерживался несколько десятилетий, только потому, что усилиями пропаганды понятия «русская цивилизация» и тем более «русский мир» оказались дискредитированы. Впрочем, и само противопоставление кажется мне искусственным, так как Россия – это отдельная цивилизация, хотя и со своими особенностями, однако принадлежащая к европейской семье культур. Просто это другая Европа, которая живет в параллельном мире, где общие для европейских культур закономерности действуют с поправкой на коэффициент адаптации к «местным условиям».
   Очерк 1
   Культурные классы как движущая сила русской цивилизации
   Больше всего русская власть похожа на птицу феникс. Сколько бы ее ни сжигали, она чудесным образом возрождается из пепла, меняя только окрас: с черного с золотом на оглушительно красный, с красного на экзотический триколор. Но по сути это все та же птица. Пережив очередное «превращение», русская власть восстановилась внешне почти во всех своих до боли знакомых исторических деталях. Волей-неволей приходится констатировать преемственность русской политики, т. е. кто полагал, что русскую политическую традицию можно сломать одним напряжением воли, оказались посрамлены.
   СССР еще долго будет оставаться точкой отсчета для всех «концептуализаций» российского государства. Его неожиданное политическое рождение в начале XX века и ещеболее неожиданная политическая смерть в конце этого же века оставили теоретикам русской государственности много вопросов.
   Еще недавно доминирующим в общественном сознании посткоммунистической российской элиты был взгляд на советское государство как на историческую аномалию. Сторонники этой точки зрения считают, что коммунистический режим в России был отклонением от «нормального», «общечеловеческого» пути, вызванным как субъективными (точка зрения большинства), так и объективными (мнение меньшинства) причинами.
   Я же пытаюсь последовательно отстаивать принципиально отличный от общепринятого взгляд на коммунистический этап в развитии российской государственности, подчеркивая, что российский коммунизм выглядит аномалией лишь в рамках западной культурной традиции. Для России это была исторически логичная фаза ее развития.
   Поскольку Россия представляет несколько иной, чем «западный», тип культуры, то распад коммунистической системы означает для нее не столько «возврат к западным ценностям», сколько начало новой фазы эволюции весьма специфической «евразийской» цивилизации.
   Я полагаю, что в посткоммунистическом российском обществе западные ценности не могут быть прямо заимствованы и усвоены, но в лучшем случае будут перерабатываться чуждой для них культурной средой в нечто новое и в достаточной степени оригинальное.
   Россия – это особый мир. Ее история – это история развития уникальной мировой культуры, отличающейся как от культуры Запада, так и от культуры Востока. Российская культура имеет смешанную природу, соединяя в себе европейское личностное и азиатское общинное начала.
   Русская культура изначально возникает как нечто неорганическое (неоднородное) и движется к органичности через длительную эволюцию. Вследствие этого история России является прежде всего историей постоянных культурных трансформаций.
   Неорганичность российской культуры проявляла себя во времени как неравномерность исторического развития. Периодические коллапсы культуры имманентны российскому типу развития. Именно в такие моменты происходит переход от одного внутреннего «культурного типа» к другому. Российская революция есть прежде всего культурная революция. Политическую историю Россию формирует борьба не социальных, а культурных классов.
   Разрывы постепенности в историческом развитии выражены поэтому в русской истории более рельефно, чем в истории многих других народов. Смена эпох в России выглядит как полный разрыв со своим культурным прошлым. Из революций русские выходят «нерусскими», другим народом. И только позже оказывается, что они, как никто другой, умеют оставаться самими собой.
   Именно поэтому центральным пунктом истории российской государственности является раскол. Раскол отнюдь не чисто русское явление. Но только в России государственность возникла не из преодоления раскола, а на его основе. Русское государство – это государство раскольников, нашедших в нем уникальную форму сосуществования.
   В истории России можно выделить пять эпох, олицетворяющих собой различные типы культуры: древнекиевский период, время удельных княжеств, Московское царство, Российскую империю и Советскую Россию. Строго говоря, российской истории принадлежат только три последних. Древняя Русь и феодальные княжества под татаро-монгольским господством – предыстория России, когда закладывались предпосылки ее культуры. Собственно российская история как история развития особой цивилизации начинается с возникновением Московского государства.
   Как пишет К. Д. Кавелин, на первый взгляд, Московское царство было азиатской монархией в полном смысле слова[1].По его мнению, государственный строй был точным слепком с патриархально-общинного уклада, а тип вотчиновладельца – полного господина над своими имениями – лежал в основании власти государя и повторялся на всех уровнях, вплоть до последнего подданного.
   Все подчинялось закону общины. Само государство, казалось, было лишь моментом в ее вечном и неизменном движении. Нигде на поверхности общественной жизни индивидуальность не проявляла себя. Государственная власть ничем не выказывала того, что на нее возложена какая-то особая миссия, не обнаруживала своей главной функции – генератора общественного развития.
   Тем не менее индивидуальное начало незримо присутствовало в российской истории испокон веков. Было готово к выполнению своей особой миссии и государство. Просто в Московском царстве истинная роль личности и державы были едва видимы под старыми традиционными формами[2].
   Однако об этом можно судить лишь по косвенным признакам, например, по тому размаху, который приняло движение казачества. Внутри традиционного уклада, а часто и вопреки ему рождалась личность, которой было тесно в общине с ее неподвижными устоями. Она не хотела покорно нести вместе со всеми тяготы коллективного «государственного рабства» и рвалась на простор.
   Власть своими действиями сама подспудно усиливала роль личностного начала в государственной и общественной жизни. Государь сам был личностью. Сопротивляясь местничеству, он боролся за собственную эмансипацию от патриархального мира, за право властвовать по своему разумению и воле, а не в соответствии с традициями.
   Петровская империя, признанная самой неорганичной эпохой российской истории, обычно противопоставляется Московскому царству как времени единства культуры и народного бытия. Такое противопоставление, по-моему, некорректно. В культурном отношении Московское царство было таким же неорганичным, как и наследовавшая ему империя, но в скрытой (латентной) форме[3].Петровская эпоха не породила неорганичность, а лишь актуализировала, сделала явным то, что было заложено с самого начала.
   Задолго до Петра I в общественной и государственной жизни Московского царства определилось противостояние двух начал, составляющих основу российской культуры, – личностного и общинного. Просто рано или поздно должен был наступить момент, когда это противостояние проявит себя выпукло как полный разрыв, как противопоставление. Это и случилось в XVII веке, когда власть в России вплотную подошла к необходимости осуществления глубоких реформ.
   По словам В. О. Ключевского, в это время внутри России вновь началось великое брожение. Сотни тысяч людей бросали насиженные места, порывали с общиной и уходили на окраины в казаки. Государственное управление деградировало. Традиционные властные институты не действовали в новых условиях. Кризис охватил православие. Сохранялась лишь внешняя религиозность, о чем свидетельствовали резкое падение нравов, повсеместное распространение пьянства и варварства[4].
   В таких условиях, как ни странно, резко усилилось влияние государства на культурное развитие. Дело не в реформах, затевавшихся властью. Важнее другое: государство, содействуя развитию личностного начала, приступило к последовательному «насаждению» новой культуры. В результате расслоение общества по «культурным типам» намного увеличилось.
   В столице России появлялось все больше самостоятельно мыслящих людей, подвергавших сомнению непоколебимость старинных устоев[5].Но в провинции все оставалось по-прежнему. Суеверие и идиотизм деревенской жизни господствовали на огромных просторах. И у этой массы были свои пастыри, фанатичные начетчики, истово ненавидящие всякую самостоятельную мысль, всякое не освященное древней традицией слово.
   В этот момент отчетливо обозначилась пропасть между двумя культурными типами, выраставшими на российской почве. Все меньше общего оставалось между двумя частямиодного народа. В подобных обстоятельствах не могла не возрасти роль государства как единственной силы, способной соединить эти культурные «классы» в одно целое.
   В то же время государство, которое должно было соединять культурные классы в единое целое, оказалось поставлено в условия, при которых само было вынуждено постоянно нарушать статус-кво, ускоряя процесс культурного расслоения.
   Государство тонуло в этом культурном раздвоении, но продолжало раскачивать лодку. Русские цари прилагали титанические усилия, чтобы заполучить практические знания европейцев. Конечно, при этом они пытались исключить возможность духовного влияния Европы на русских людей. Борис Годунов предпочитал отправлять молодых людей учиться в Европу, стремясь избежать приглашения наставников в Россию. Кстати, почти никто (по свидетельству историков, вообще ни один) из посланных за знаниями не вернулся на родину, поэтому в XVII веке в Московию все-таки пригласили православных киевских и греческих монахов, знавших европейские науки. Этого оказалось достаточно, чтобы процесс пошел с удвоенной силой.
   К середине XVII века в России подспудно сформировались два взаимоисключающих культурных типа: «русские индивидуалисты» с самостоятельным мышлением и независимой волей и «русские коллективисты», испытывающие страх перед самостоятельной мыслью и живущие «по традиции». Они расходились между собой дальше и дальше, и в конце концов власть была принуждена делать политический выбор между ними.
   Повод не заставил себя ждать. Разгорелся спор в связи с начатой по инициативе верхов работой по исправлению церковных книг. В нем власть поддержала молодых, преимущественно малороссийских богословов. Но «пошел вопль» от старых исправителей книг, оскорбленных обвинениями в их искажении.
   С. М. Соловьев пишет, что стоило раздаться кличу: вера в опасности, ее «переменяют», – как слова эти нашли сильный отзыв, тем более что и в других сферах уже началось движение к новому, ранее неизвестные обычаи бросались в глаза, раздражали. Пришли люди, провозгласившие наступление «последних времен» и надобность «стать и помереть за веру». Возникло массовое движение. Явился раскол[6].
   Раскол – важнейший пункт российской истории. Им заканчивается первый ее цикл. С него же начинается следующий. Раскол – это внешнее проявление гетерогенного, неорганического характера российской культуры. Исподволь протекавшее культурное расслоение превратило государство в единственного гаранта культурной целостностинарода. Но оно оставалось при этом и гарантом общественного развития. Власть не только не могла приостановить дальнейшую культурную стратификацию, но и выступала катализатором данного процесса.
   В стремлении преодолеть общественный кризис власть вначале широко открыла двери России для европейского опыта, а затем, пытаясь адаптировать его к российским условиям, была вынуждена инициировать «реформу» самого православия. Эти меры чрезвычайно ускорили процесс культурного расслоения и привели общество к окончательному расколу.
   Положение власти оказалось незавидным. Она очутилась, если говорить иносказательно, между Сциллой с ее собачьими головами и зевом-водоворотом Харибды, и ощущения у нее (власти) были, думается, сродни Одиссеевым.
   С одной стороны государством же востребованные реформаторы желали решительных перемен везде и во всем. Критика распространялась как эпидемия. В рассылаемых по всей стране «обличительных письмах» бичевались казавшиеся незыблемыми вековые устои и нравы. Но власть не хотела, да и не могла двигаться вперед столь быстро, как того требовали сторонники прогресса. B. О. Ключевский пишет, что сам царь Алексей Михайлович был человеком переходного времени. Не чуждый новым веяниям, мягкий, склонный к компромиссам, он в то же время оставался целиком в плену традиций[7].Между властью и нетерпеливыми приверженцами перемен все чаще стали возникать трения, и многие из последних не избежали опалы.
   С другой стороны стояли защитники старины, «раскольники», яростно выступившие против нововведений. За ними была сила, шли огромные массы людей. Но лозунг этого движения, ярко сформулированный протопопом Аввакумом: «До нас положено, лежи оно так во веки веков», – был совершенно неприемлем с точки зрения государственных интересов России. Потому, по мнению C. М. Соловьева, власть обречена была вести беспощадную борьбу с раскольниками[8].
   Для понимания исторического момента полезно вспомнить характеристику В. О. Ключевского, данную им тогдашнему государю Алексею Михайловичу: «Царь Алексей Михайлович принял в преобразовательном движении позу, соответствующую такому взгляду на дело: одной ногой он еще крепко упирался в родную православную старину, а другуюуже занес было за ее черту, да так и остался в этом нерешительном переходном положении. Он вырос вместе с поколением, которое нужда впервые заставила заботливо и тревожно посматривать на еретический Запад в чаянии найти там средства для выхода из домашних затруднений, не отрекаясь от понятий, привычек и верований благочестивой старины… Люди прежних поколений боялись брать у Запада даже материальные удобства, чтобы ими не повредить нравственного завета отцов и дедов, с которым не хотели расставаться как со святыней; после у нас стали охотно пренебрегать этим заветом, чтобы тем вкуснее были материальные удобства, заимствуемые у Запада. Царь Алексей и его сверстники не менее предков дорожили своей православной стариной; но некоторое время они были уверены, что можно щеголять в немецком кафтане, смотреть на иноземную потеху „комедийное действо“, и при этом сохранить в неприкосновенности те чувства и понятия, какие необходимы, чтобы с набожным страхом помышлять о возможности нарушить пост в крещенский сочельник до звезды»[9].
   Раскол, на мой взгляд, есть нечто большее, чем историческое явление, обычно обозначаемое данным термином. Это не столько массовое движение второй половины XVII века, сколько сущность нового типа российской культуры, пришедшего на смену культуре Московии. Это была особая, единая, но внутри себя расчлененная надвое культура.
   В одном народе как бы сосуществовало два социума, различавшихся между собой условиями жизни, бытом, ментальностью и языком. Иногда кажется, что верхи и низы (условно) российского общества в XVII–XIX веках имели разную историю, – настолько велика была пропасть между ними. На самом деле то были две ветви одной культуры, а сама раздвоенность – определенный способ ее бытия в рамках данного исторического периода.
   Раскол должен быть понят как цивилизационное явление. Он был новой фазой в развитии присущего российской культуре противоречия, которое при всей своей уникальности изменялось в соответствии с общими для любого противоречия правилами. Известно, что «на поверхности явлений развивающееся сущностное противоречие до определенного момента выступает в облике разнообразных форм движения, которые носят – как ни парадоксально – непротиворечивый характер»[10].Очевидно, что именно в таком скрытом виде противоречие между общинным и личностным началами в российской культуре проявляло себя в эпоху Московского царства. По мере созревания непротиворечивые формы сменяются непосредственным проявлением противоречия в виде антиномии, т. е. конфронтации внешне обособленных противоположностей.
   Раскол как раз и свидетельствовал, что развитие противоречия, формирующего природу российской культуры, вступило в эту новую открытую фазу. Борьба двух начал в российской культуре проявилась на поверхности в виде борьбы между собой двух культурных «классов» – «мыслящих» (европеизированных) верхов и «чувствующих» патриархальных (азиатских) низов.
   Общество не могло долго оставаться в расколотом состоянии, иначе оно неминуемо погибло бы. Противоречие должно было перейти в следующую фазу, когда движение противоположностей опосредуется каким-либо третьим началом[11].
   Именно такую роль в отношениях между двумя культурными «классами» общества сыграло «государство нового типа», созданное Петром I (не на пустом месте, конечно, а на платформе, основание которой заложил еще Иван Грозный). Выступив вначале как обыкновенный медиатор, оно постепенно вобрало в себя обе крайности и превратилось в итоге в опосредствование самого себя. В этом, на мой взгляд, разгадка «тайны» Российской империи.
   Империя не создала раскол. Она, напротив, его устранила с поверхности общественной жизни. Она сделала уже существующий раскол своим внутренним содержанием.
   Начав реформы, власть спровоцировала давно назревавшую культурную революцию. Не Петр, сын царя Алексея, изменил Русь. Напротив, когда он взошел на трон, перед ним уже лежала другая Россия, где господствовала новая, двуликая, как Янус, культура.
   Таким образом, задача, стоявшая перед властью, усложнилась. Она должна была не только довершить реформы, направление которых было предопределено историческим развитием последних полутора столетий, но и приспособиться к новой культурной среде, к пронизавшему общество расколу, к культурному противостоянию, разрывавшему народ на части.
   К концу XVII века становится заметным, что основное общественное противоречие как бы удваивается. Наряду с выраженным противостоянием двух культурных классов внутри общества отчетливо вырисовывается противоречие между обществом в целом и государством. В этой сложной фигуре взаимоотношений положение государства было довольно замысловатым.
   С одной стороны, чем дальше культурные крайности расходились между собой, тем труднее было государству управлять общественными процессами, тем менее эффективнойбыла его деятельность. С другой стороны, чем острее становилась общественная борьба, тем более угрожающе государственная власть возвышалась над ослабленным народом.
   Ни один из лагерей не представлял собой сколько-нибудь мощной самостоятельной силы, на которую власть могла бы опереться. С. М. Соловьев замечает по этому поводу с горечью: «Ученые, призванные в Москву для защиты православия научными средствами, разногласят друг с другом…»[12]Но и на другом, патриархальном, ортодоксальном берегу не было единства. И здесь С. М. Соловьев вынужден констатировать: «Отвергнувши раз авторитет церковного правительства… раскол… должен был распрыснуться на множество толков по множеству толковников»[13].В мире борющихся «партий» одна власть сохранялась как монолит. И чем больше было партий, тем сильнее на этом фоне выглядело государство.
   Россия познала силу и бессилие власти – вполне заурядный парадокс политики. Чем менее эффективным было государство, тем более мощным оно становилось в сравнениис обществом. Рано или поздно оно должно было поглотить общество вместе со всеми его противоречиями.
   Однако старое государство эпохи Московского царства было не в состоянии сделать это. Оно «разрывалось на части», пытаясь раздельно решить две задачи: сохранить единство общества и стимулировать его развитие. Нужно было реформировать само государство, чтобы совместить обе цели.
   Решение именно этой задачи оказалось по плечу энергичному Петру. Для созданного им государства спасение и развитие России – уже не разные задачи, а лишь стороны одного процесса. Такое государство занимает по отношению к обществу активную позицию и почти мгновенно «проглатывает» его, разом огосударствляя все ранее самостоятельные сферы общественной жизни.
   Вместе с тем и раскол принимает государственную форму. Противоречие, породившее ранее два непримиримых культурных «класса», стало с того момента свойством государства. Власть окончательно приняла вид обруча, намертво обхватившего общество и не дававшего ему распасться вследствие борьбы враждующих группировок.
   С этого момента и так слабая способность общества к единению и вовсе атрофировалась. Так человек, привыкший ходить опираясь на палку, со временем теряет способность без этой палки жить и двигаться. Бремя единства стало злым роком русской власти. Стоило кому-то попытаться оторвать русское государство от общества, как это общество тут же разбрызгивалось на беспомощные, враждующие между собой фрагменты. Русскому обществу с государством всегда плохо, а без государства невозможно. В этом была его историческая трагедия.
   Государство стало соединительной тканью общества, опосредствованием всех его внутренних отношений, оно растворило общество в себе и само растворилось в обществе. Это опосредствование было, безусловно, и высшей формой движения, скрытого в русском обществе противоречия, но не оно было его разрешением. Это обнаружилось, когда уже в зрелой империи «противоположности», невидимые до поры до времени, стали сталкиваться, ломая сложившиеся опосредствующие государственные связи[14].
   Если в допетровскую эпоху раскол был чем-то внешним для власти и усиливавшееся культурное расслоение народа не ослабляло государство непосредственно, то в эпоху империи раскол стал внутренним моментом его жизнедеятельности. Поэтому внешне незаметное, непрекращавшееся углубление раскола непрерывно подтачивало устои державности.
   После того как российское общество было поглощено государством, все, что раньше ослабляло общество, стало впрямую истощать власть. С момента наибольшего возвышения государства над обществом началось и его неизбежное разрушение.
   Казалось бы, и общество и государство были обречены. Если в основании мы имеем два враждующих между собой культурных класса, то власть неизбежно должна провалиться в зазор между ними либо они должны разорвать ее на части, как сдетонировавшая взрывчатка разрывает бомбу. Но этого не произошло. «Русская система» продемонстрировала никем не предвиденный потенциал устойчивости. Властный обруч оказался настолько сильным, что враждебные элементы культуры длительное время оставались в постоянном соприкосновении друг с другом, как будто сдавленные гигантским прессом.
   В пределах империи при продолжающемся углублении раскола начался и встречный ему процесс. Благодаря сдерживающему, опосредствующему влиянию государства отталкивание двух внешне обособленных культур было ограниченным. Накрепко прикованные властью друг к другу, они вынуждены были взаимодействовать между собой. На границе этого взаимодействия, там, где культурные «волны» накатывались друг на друга, зарождалась третья сила – некая синкретическая культура, в которой противоречие между общинным и личностным началами находило не мнимое, временное, а действительное разрешение.
   Таким образом, в Российской империи одновременно протекали два разнонаправленных культурных процесса. Углублялся распад общества на два культурных класса. Вместе с тем в постоянном их столкновении возникал третий класс, который был носителем новой культуры.
   Но при этом и третья сила, развиваясь, действовала в отношении российской государственности в том же направлении, что и раскол. Она ослабляла власть, подрывала ее устои. Это кажется парадоксальным только на первый взгляд. Ведь государство было не альтернативой расколовшейся культуре, а ее органическим продолжением, опосредствованием заключенного в ней противоречия. Значит, рождавшаяся из раскола новая культура, в которой должно было найти свое разрешение основное цивилизационное противоречие, была враждебна как самому расколу, так и созданной им государственности.
   С этого момента российская власть принуждена была вести борьбу на два фронта: и против своих оснований (раскола), и против своих следствий (нового синтетическогокультурного класса). Будучи очень разными по своей природе, эти две силы действовали на власть в одном направлении: подтачивая ее силы.
   Было, однако, и отличие. Раскол разрушал государственность пассивно, ослабляя ее самим фактом своего существования, т. е. неповиновения части общества. Новая культура боролась с властью активно, с самого начала демонстрируя свою агрессивность.
   С течением времени она будет в силе взорвать российское государство и вместе с ним уничтожить собственные культурные предпосылки. Но прежде новая культура должна была получить адекватное социальное, идеологическое и политическое воплощение. На это ушло более полутора веков.
   В первые десятилетия империи не могло быть и речи о том, что рядом с властью в обществе образуется какаянибудь иная социальная, политическая или духовная сила. Кроме всего прочего, поначалу власть вбирала в себя почти весь образованный класс российского общества, и потому иногда казалось, что они тождественны между собой[15].
   Некоторое время власть была не только единственным политическим, но и единственным духовным центром общества. Такое положение сохранялось, пока социальная база власти была очень узка. Желая укрепить стабильность режима, государство стремилось к расширению своей опоры, поэтому к началу XIX века произошло «отделение дворянства от государства» и власть выступила представителем обоих культурных классов общества: «просвещенных верхов» и «темных низов». Именно на данной стадии развития государство окончательно превратилось из посредника между двумя внешне обособленными культурами в опосредствование самого себя.
   По мере расширения социальной базы власть утрачивала свое монопольное право быть лучом просвещения в темном царстве: «образованный класс» сталшире,чем государство. И почти сразу же возникло, если так можно выразиться, диссидентство. Его представляли, естественно, выходцы из аристократических слоев. Это был еще не новый культурный класс, но уже его предтеча.
   Происходило нечто вроде удвоения идеологии. Наряду с официальными появились и неофициальные взгляды на народ, политику, экономику, а также опальные идеологи: Новиков, Щербатов, Радищев. В результате торжество окончательного становления империи при Николае I было омрачено восстанием декабристов.
   После прямого столкновения между государством и аристократической оппозицией развитие перешло в новую стадию. Началось непосредственное оформление того специфического культурного класса, который впоследствии был назван российской интеллигенцией.
   Пока формирование интеллигенции происходило в недрах европеизированного, образованного, а главное – властвовавшего культурного класса, основным для нее был вопрос об отношении к своей противоположности – народу, представленному большей частью патриархальным крестьянством. На этом этапе интеллигенция разделилась по преимуществу на западников и славянофилов, которые выясняли отношения между собой в узком кругу.
   Однако социальный состав интеллигенции стремительно менялся. Экономическое развитие России шло полным ходом, что требовало распространения образования уже на весьма значительные массы населения: образованные слои российского общества стали заметно шире просвещенного европеизированного культурного класса.
   Существеннейший момент: у выходцев из народной среды образованность сочеталась с патриархальными взглядами и предрассудками. Внутри интеллигенции они сравнительно быстро обособились в отдельную группу разночинцев. Вопрос об отношении к народу был для них менее актуальным и болезненным, чем для старых интеллигентов, происходивших из высших слоев общества, так как разночинцы сохранили непосредственно «народное» мироощущение. Зато у них гораздо сильнее была тяга к практическому переустройству народного быта, господствовавших общественных отношений.
   Постепенно противоречие между европеизированным и патриархальным культурными типами в России интериоризировалось как противоречие между различными течениями внутри русской интеллигенции. Прения западников и славянофилов утратили в этот момент свою актуальность. Их сменили разногласия с далеко идущими политическими последствиями: между либералами, представленными главным образом выходцами из дворянско-буржуазной среды, и народниками, преимущественно разночинцами.
   Это была качественно иная фаза становления интеллигенции как нового культурного класса. Опять произошло раздвоение единого, произошел раскол. На этот раз раскол в среде интеллигенции. С этого момента эволюция интеллигенции напоминала ускоренную съемку эволюции русского общества. То, что произошло с русским обществом и государством в течение двух столетий, теперь происходило с интеллигенцией в течение нескольких десятилетий.
   Я пытался показать, как двумя веками ранее раскол в обществе породил внутреннее раздвоение государства прежде, чем государство оказалось готовым поглотить ослабленное общество. Теперь же раскол в государстве вызвал к жизни раздвоение в среде интеллигенции прежде, чем она созрела для того, чтобы подчинить себе терявшее силы государство. Интеллигенция оказалась эмбрионом новой государственности, выношенным в утробе старой государственности. Естественно поэтому, что социальный онтогенез стал повторением социальногофилогенеза.
   Либерализм и народничество как течения внутри российской интеллигенции были односторонними, причем каждое в своем роде.
   Либерализм, родившийся из взаимопреодоления западничества и славянофильства, был одинаково критичен как относительно искусственного европеизма верхов, так и относительно традиционной патриархальности народа. Вместе с тем ему недоставало активного волевого начала, необходимого для свершения практического переворота в общественных отношениях.
   Народничество было движением «энергии и воли», но оно совершенно некритично, механистически отвергало культуру верхов и фетишизировало культуру низов.
   Дальнейшее историческое развитие требовало, чтобы рационализм и воля соединились в единое целое. За два века до того для восстановления государственного единства понадобился приход к власти нового поколения государственных деятелей. Теперь же, чтобы соединить волю и разум, была нужна новая генерация интеллигенции.
   «Новые люди» появились в среде российской интеллигенции в 80-е годы XIX века. На смену романтическому и эмоциональному приходит жесткий и большей частью прагматичный тип личности[16].
   Идейной же формой, в которой осуществился синтез воли и рационализма, стал русский марксизм. Он имел мало общего со своим прародителем. Просто интеллигенция, к тому часу полностью сложившаяся как особый культурный класс, нуждалась в адекватной ее устремлениям идеологии. Как это уже бывало (и будет еще) в российской истории,соответствующая идеологическая система была импортирована с Запада и приспособлена к «домашним» потребностям. Данный процесс был растянут во времени. Окончательная адаптация европейского марксизма к российским условиям завершилась с появлением большевизма.
   Большевизм был наиболее полным, законченным и логически последовательным воплощением нового типа российской культуры – своеобразного и неповторимого синтеза европеизма и патриархальности, индивидуальности и коллективности.
   Иными словами, большевизм есть итог развития интеллигенции как особого культурного класса, возникшего на стыке двух основополагающих начал российской культуры. Правда, интеллигентская среда дала жизнь и другим направлениям. Но именно в большевизме присущие российско-интеллигентскому типу черты воплотились в наиболее адекватном, очищенном от исторических случайностей виде.
   Большевизм знаменует собой завершение культурного развития интеллигенции. В его рамках происходит политическое оформление этого нового культурного класса в «протогосударственное образование».
   То, что Лениным было осторожно названо «партией нового типа», являлось на деле зачатком государственности будущего, зачатком «власти-эмбриона». Следовательно, в недрах старой культуры развивался не просто новый культурный тип. В недрах старого государства рождалось новое. Победа этого нового государства над изжившим себястарым, его переход из политического небытия в бытие означал, как представляется, конец эволюции российской интеллигенции, выполнившей таким образом свою историческую миссию.
   «Обрыв» исторического развития в 1917 году, деление истории на российскую и советскую существуют, думается, лишь в воображении многих, а не в действительности. Советская история логически продолжает линию развития цивилизации, идущую через Российскую империю от самого Московского царства.
   Попытки обосновать представления о революции как о бессмысленной трагедии – пример «науки отрицания». В истории не существует крупных событий, лишенных целесообразности, а белые пятна есть в ней лишь для тех, кто не хочет или не умеет читать. История создает даже тогда, когда разрушает. Задача социальной науки видится не в критике революции, а в понимании ее на новом уровне знания, уяснении, в чем, собственно, состоит ее исторический смысл.
   Октябрьскую революцию действительно трудно объяснить, если смотреть на нее как на обыкновенную социальную революцию, в ходе которой происходит смена одного экономически господствующего класса другим. Дело в том, что ее подготовил и осуществил особый, не экономический, а культурный класс. Только в мифологии большевизма он был передовым отрядом пролетариата. В реальности это был авангард российской интеллигенции.
   Победа революции означала прежде всего успех нового культурного типа. Он был рожден старой культурой и одновременно глубоко враждебен ей. Исторический смысл революции состоял именно в том, в чем этот тип разнился с предшествовавшим.
   Главной отличительной чертой нового «культурного типа» была его гомогенность, внутреннее единство. В его рамках внешне преодолевался раскол, присущий культуре эпохи империи. Таким образом, историческое значение революции состояло, на мой взгляд, в преодолении раскола, раздвоенности российской культуры, что означало преодоление ее внешней неорганичности.
   В возобладавшем культурном типе личностное и общинное начала уже не являлись чем-то раздельным внутри целого. Теперь это были лишь разные стороны, моменты единого целого. Каким бы ужасным ни казался послереволюционный культурный класс в сравнении с классами предшествовавшей эпохи, он имел перед последними одно неоспоримое преимущество – он был органичным.
   Большевистская революция естественно вписывается в логику российской истории. Ею завершается важный этап длительного, многовекового процесса трансформации культуры, ее движения от неорганичности к органичности. Эта революция замыкает череду скачкообразных культурных подвижек, которые несколько раз на протяжении истории потрясали общество. После нее начинается совершенно новый цикл развития России, «развертывания» ее уже внешне органичной культуры в нечто новое, ранее неведомое.
   Означает ли вышесказанное, что революция была неизбежной? Для ответа нужно провести разграничение между исторически необходимым и исторически случайным.
   Исторически необходимым следует признать преодоление раскола. Культурное противостояние к концу XIX века стало главным тормозом общественного развития, что постепенно осознавалось на самых различных уровнях. К примеру, столыпинская программа была прямым конкурентом революционных проектов интеллигенции. Она нацеливалась на решение тех же вопросов, которые впоследствии были разрешены революцией. Реформы Столыпина предполагали постепенное уничтожение пропасти между образованными слоями и патриархальной массой, что, в свою очередь, должно было подготовить то перемирие между властью и умеренными элементами общества, без которого он не видел спасения[17].Столыпин, таким образом, также стремился к созданию органичной культуры, но хотел достичь этого поэтапно, эволюционным путем.
   Исторически случайным был именно способ, которым одолевался раскол. Как почти всегда, в истории была альтернатива – между стихийно-насильственным и управляемо-правовым устранением культурного противоречия, раздиравшего Россию. Однако вероятность первого и второго вариантов была разной. Требовалось стечение слишком многих «счастливых» обстоятельств, чтобы раскол был снят цивилизованно, под контролем власти. Это было маловероятно и не произошло. Поэтому все стоявшие перед обществом и властью задачи были решены насильственно в ходе революции.
   В связи с этим следовало бы различать исторически необходимые и исторически случайные последствия Октябрьской революции.
   К исторически необходимым, а значит, неизбежным ее результатам можно отнести само преодоление раскола и установление господства нового культурного типа.
   К исторически случайным, т. е. необязательным эффектам, – воздействие, оказанное на общество в целом и на каждую отдельную личность революционным, насильственным способом преодоления раскола.
   Состояние российского общества так долго определялось прежде всего тем, как (каким способом) возобладал новый культурный тип, что это мешало осознать, о каком именно культурном типе идет речь.
   За представителем новой культуры, возобладавшей в результате революции, прочно закрепилось уничижительное название «гомо советикус». Его подпорченный имидж стал предметом едких насмешек. Однако те, кто сегодня активно бичует нарицательные черты гомо советикуса, как правило, не задаются вопросом, какие из них являются сущностными характеристиками данного культурного типа, а какие были приобретены в результате многолетнего применения по отношению к человеку чудовищного насилия, порожденного революцией.
   Если отказаться от мифологизации российской интеллигенции[18],то можно обнаружить, что многие из приписываемых гомо советикусу черт вполне соответствуют душевному строю русского интеллигента XIX века. Обращусь за подтверждением сказанного сразу к двум авторитетным суждениям.
   Н. И. Бердяев писал: «При поверхностном взгляде кажется, что в России произошел небывалый по радикализму переворот. Но более углубленное и проникновенное познание должно открыть в России революционной образ старой России, духов, давно уже обнаруженных в творчестве наших великих писателей, бесов, давно уже владеющих русскими людьми. Многое старое, давно знакомое является лишь в новом обличье»[19].О том же пишет В. Н. Муравьев: «Революция произошла тогда, когда народ пошел за интеллигенцией. Конечно, народ по совершенно независящим от последней причинам должен был куда-то идти. Великое народное движение, во всяком случае, должно было произойти в результате кризиса русской жизни, усугубленного войной. Но путь, по которому пошел народ, был указан ему интеллигенцией»[20].
   Однако интеллигентское миросозерцание, став народным мировоззрением, т. е. будучи таким образом многократно растиражированным, утратило определенность и остроту, сделалось более сглаженным, аморфным. Во много раз снизился уровень образованности, малозаметной стала одержимость, обостренность воли. И свету явилась та безликая и агрессивно-пассивная посредственность, которая известна сегодня под именем «гомо советикус».
   Каким бы существенным ни казалось на поверхности различие между гомо советикусом и российским интеллигентом – это представители одного культурного типа. Для него характерен синтез индивидуального, личностного и коллективного, общинного начал в единое органическое целое.
   Гомо советикус исторически является финальным продуктом культуры раскола, в котором она изживает себя. В этом продукте ни общинное, ни индивидуальное начала ужене проявляют себя непосредственно, а интериоризированы новой, уже синтетической, но не ставшей после этого симпатичной личностью. Таким образом, Россия, вслед за Европой, самобытно завершила процесс индивидуализации[21].
   Но при этом Россия так и не стала Европой. Она встала рядом с Европой. Она вошла в шеренгу культур «победившей индивидуальности», но заняла в этой шеренге последнее место. Потому что индивидуализация в России не сопровождалась персонализацией. «Советский человек» был больше именно индивидом, чем личностью. «Азиатчина» была вытеснена из его сознания в его подсознание.
   В гомо советикусе разрядилась энергия более чем двухвекового противостояния верхов и низов, Европы и Азии, образовав внешне однообразную массу посредственных субъектов. На самом деле это очень энергетически насыщенная протоплазма, способная стать питательной средой, «бульоном» для новых культурных подвижек (скачков) в России.
   Гомо советикус – это и первый массовый тип личности, рожденный на почве российской культуры. Очень долгое время облик этой личности определялся тем насилием, которое она испытала при появлении на свет. Родовая травма, полученная «советским человеком» при рождении и усиленная тоталитарным воспитанием, обременяла его до самой смерти.
   Все в советской эпохе было промежуточным, половинчатым, незаконченным. Сам «советский человек» оказался переходным культурным типом. И в этом был глубокий исторический смысл. Потому что советская культура была преддверием Нового времени России. Она подготовляла почву для будущего, латала какую-то дыру в историческом развитии.
   Что это была за дыра? В России практически отсутствовала почва для буржуазных отношений, хотя бы потому, что в ней не было никогда феодальных отношений, из которых выросло третье сословие в Европе. Вот эту прореху и нужно было закрыть. Постфактум советская эпоха должна была решать исторические задачи, которые в рамках западной культуры решались в эпоху феодализма.
   Особенность вхождения России в эпоху модерна состоит в том, что российскому Новому времени предшествует особый («эмбриональный») период развития, в рамках которого происходит вызревание элементов культуры модерна.
   Советская эпоха – это компенсатор отсутствовавших в России феодальных отношений, подготовивших европейское Новое время. Именно поэтому советскую эпоху можно обозначить – в зависимости от избранной точки отсчета – и как поздний квазифеодализм, и как ранний квазикапитализм.
   Тезис о советской культуре как протокультуре Нового времени, на первый взгляд, опровергается явной антибуржуазной направленностью Октябрьского переворота. Но на самом деле в ходе большевистской революции уничтожалась мнимобуржуазная культура одной десятой части общества и создавались условия для будущего (отнесенного на несколько столетий в историческом времени) усвоения буржуазной культуры девятью десятыми общества, находившимися в 1917 году на дофеодальной ступени развития.
   Понимание советской культуры в качестве эмбриональной формы российского Нового времени позволяет опровергнуть миф о тоталитаризме как состоянии общества, при котором прекращается (замораживается) всякое развитие.
   Только поверхностному наблюдателю советское общество кажется застывшим. На самом деле внутри него происходило весьма интенсивное развитие. Общество действительно было закрытым, но динамические процессы в нем от этого не останавливались.
   Если ранний тоталитаризм выглядит как феодализм, впитавший в себя достижения научно-технической революции, то поздний тоталитаризм похож на капитализм, обремененный пережитками феодализма и отсталой технической базой.
   Россия еще не взошла в свое Новое время. Поэтому все институты, характерные для европейского Нового времени, находятся в России и других осколках бывшего Советского Союза в эмбриональном состоянии. Ни один процесс, подготовлявший эпоху модерна, не был в России завершен. Здесь так и не произошла полная эмансипация политической власти, государство не приобрело значение всеобщего и, как следствие, не сложилась нация.
   Очерк 2
   Россия в поисках «нового времени». Неповторяющиеся циклы российской власти
   На каждом новом витке исторического развития своей культуры русские были несчастливы по-своему.
   Русским всегда было свойственно особенно остро ощущать неповторимость своей исторической судьбы, уникальность своего социального опыта и непохожесть своего государства ни на какие известные человечеству образцы. И в некотором смысле инстинкт их не обманывал: государство, созданное в России, реально ни на что не похоже. Спорить можно о том, нужно ли этим гордиться или об этом сожалеть, но отрицать сам факт сложно, особенно сегодня.
   В целом естественно, что государственность, развившаяся в особой культурной среде, выглядит весьма специфично и мало похожа как на европейские, так и тем более на азиатские образцы. А то, что «русская среда» особая, практически не вызывает сомнений. Алогизм русской власти есть лишь следствие алогизма русской культуры.
   Русская культура возникла и развилась в условиях, которые, в общем-то, не давали надежд на какой-нибудь мало-мальски значимый цивилизационный успех. Тем более неожиданно было увидеть на этом месте огромную империю, одно время державшую в напряжении полсвета. Неудивительно, что культура, которая смогла плодоносить на стольскудной почве, отличается уникальными характеристиками. Поэтому-то предпосылки развития российской государственности принципиально иные, чем где-либо в Европе или в Азии. В Европе государство развивалось параллельно с развитием общества.
   В Азии государство заменяло собой несуществующее общество. В России государство восполняло собой недоразвитое общество.
   В Европе государственность, развивающаяся вместе с обществом, проходит путь от государства-класса через сословно-представительное государство к государству-бюрократии в его различных проявлениях и затем к государству-нации.
   В России государственность, вырастающая из некоего подобия общества, проходит соответственно путь от государства-вотчины («протогосударства») через земское царство к дворянскому государству и затем к самодержавной империи.
   Ни одна из русских ипостасей государственности не имеет полностью соответствующих ей аналогов ни в западной, ни в восточной политической практике.
   В основании русской государственности лежит не имеющее аналогов в других культурах явление – русская община. Ее уникальность в том, что она застряла в истории. То, что в других культурах было мимолетным явлением, временным состоянием, в России превратилось в фундаментальное основание русской цивилизации. Недаром в России любят повторять, что не бывает ничего более постоянного, чем временные решения.
   Собственно социальные отношения хоть и вырастают из естественных (патриархально-родовых) отношений, но являются в определенной мере их противоположностью и отрицанием. Развитие цивилизации неизбежно связано с вытеснением естественного социальным. Процесс этот в разных культурах может происходить по-разному: как вытеснение, как соединение или, например, как восполнение.
   Общепринято считать, что естественные (патриархально-родовые) отношения не вытеснялись в России так быстро и полно социальными отношениями, как в Европе, а еще долгое время продолжали оказывать влияние на характер общественного развития (и, видимо, продолжают оказывать это влияние в той или иной степени до сих пор).
   В то же время влияние естественных (патриархально-родовых) отношений не имело в России того определяющего, абсолютного значения для развития культуры, как в Азии, где социальные отношения скорее вписывались в существующие патриархальные устои, чем вытесняли их.
   Поэтому в России так и не сложилась стройная система социальных отношений, способная развиваться целиком из собственной основы, хотя патриархальные устои русской жизни и были со временем расшатаны. Свободомыслие в России всегда парадоксальным образом сочеталось с вопиющими пережитками патриархального сознания.
   Первоосновой социальности в России выступает не общество, а община. Многие великие исследователи прошлого отмечали ее гипертрофированное влияние на общественную и государственную жизнь в качестве главной особенности российского пути в истории, и, по всей видимости, были правы.
   Казалось, это роднит Россию с восточными обществами. Но община в России есть нечто иное, чем, например, на Древнем Востоке, где она тысячелетиями обеспечивала стабильность патриархального уклада жизни. Российская община – это соседская община, одна из разновидностей славянской общины-задруги, промежуточной стадии развития социальных отношений. В зависимости от обстоятельств она обладала большей или меньшей устойчивостью.
   Специфика славянского мира вообще и России в частности состоит, видимо, не в самом историческом факте существования соседской общины. Через подобную стадию развития так или иначе проходили как минимум все европейские народы. Славянский мир поразил уникальным долгожительством этой общины, тем, что формирование социальных отношений на достаточно длительное время застряло на данном – переходном по своей сути – этапе.
   Славянская община есть своего рода продукт полураспада естественных отношений. Но так же как радиоактивные изотопы различаются между собой периодами полураспада, продукты полураспада естественных родовых отношений отличаются друг от друга временем жизни. Российская община обладала особой устойчивостью. Она постоянно воспроизводила себя в своей странной полупатриархальной, полусоциальной форме, не сдвигаясь в течение веков ни в одну, ни в другую сторону.
   Россия – это страна «общественного долгостроя». Общинный уклад в России есть незавершенная система социальных отношений, своего рода протообщество. В нем естественные (традиционные) силы и связи уже не господствуют безраздельно, но при этом чисто социальные механизмы еще не заработали в полную силу.
   Развитие протообщества значительно отличается от развития общества. В то же время протообщество далеко отстоит и от общины азиатского типа, где социальные отношения исподволь вписываются в естественные отношения, унаследованные от предков, вместо того чтобы вытеснять их.
   В Европе протообщество оказалось историческим мигом в развитии социальности. Социальные отношения между членами соседской общины достаточно быстро разложили ивытеснили традиционные, естественные отношения. Довольно рано на историческую арену здесь выступила семья как самостоятельная общественная ячейка, что привело квозникновению частной собственности, а затем и государства.
   Однако этот описанный Ф. Энгельсом алгоритм есть исключительно путь формирования европейского общества и государства. В России все выглядело иначе.
   Нередко Россию воспринимают как азиатское общество. Но и в этом случае при ближайшем рассмотрении очевидны весьма существенные различия. В Азии община все время остается естественным образованием, частью природы. В России она полуестественное-полусоциальное образование. Это как бы несложившееся общество, предвестник более развитых социальных отношений.
   В российской общине социальные и естественные отношения между ее членами сосуществуют на равных, конкурируя между собой, вместо того чтобы дополнять друг друга, как это происходит в азиатской общине. Именно в специфической половинчатости отношений внутри русской общины кроется глубинная причина русского раскола.
   В общинной России не могло сложиться единого общества, как и не мог появиться полностью эмансипированный индивид, зато было бесчисленное количество маленьких социальных островков, тяготевших к сплочению и не успевавших сложиться в органичное целое.
   Внутри российской общины человек был уже в достаточной степени социализирован, обладал частично автономной «индивидуальной» волей и в то же время находился под гнетом традиции. Социальное и естественное начала парадоксальным образом всегда уживались в русской душе, ведя вечную борьбу между собой, но никогда не одерживая окончательной победы.
   Восточная община совершенно неподвижна и напоминает инертный газ. А в России община – это скорее радиоактивный изотоп. Общественная жизнь здесь напоминала беспрерывный поток альфа-распадов, социальных микровзрывов, во время которых община из своего ядра частицами исторгает автономных индивидов.
   Устойчивость общины в России – это фасад, за которым интенсивно развивался процесс индивидуализации общественной жизни, что сближает ее с европейским институтом общины. Однако, в отличие от Европы, он здесь никогда не был последовательным. Покончив с предысторией, российское государство появляется на свет божий как Московское царство. Его первой исторической формой было «вотчинное государство». Русское «вотчинное государство» есть своего рода протогосударство, которое возникает из протообщества, т. е. сообщества русских общин.
   Историческая роль русской общины является притчей во языцех. Считается, что среди прочего устойчивость общинных отношений и одновременно их половинчатость и противоречивость оказали решающее воздействие на становление российской государственности. На общинной почве в России возник феномен вечного государства-подростка, который и состарившись не может повзрослеть.
   Вотчинное государство – это еще и не государство вовсе, а лишь его эмбрион. Оно застряло где-то между былинной (героической) эпохой и государством-классом. Впрочем, каждая государственность проходила в своем развитии «эмбриональный период», когда закладывался ее фундамент. Но не каждое государство проделало всю дальнейшую эволюцию, оставаясь в позе эмбриона.
   «Недоношенность» стала для российской государственности естественной формой бытия. Русское государство за свою более чем тысячелетнюю историю так и не разорвало пуповину, связывающую его с архаичным обществом. Эта слитность, внутренняя недифференцированность общества и государства в России в той или иной степени сохранилась и по сей день. Следствием этого, по всей видимости, является и такое хорошо известное свойство русской власти, как ее неотделимость от собственности.
   Вотчинное протогосударство не обладало той самостоятельностью по отношению к обществу, которая была присуща европейскому государству-классу. Но оно и не было лишь оболочкой архаичного общества, каким было азиатское государство. По крайней мере, в России всегда был хотя бы один свободный человек – государь. Его личная эмансипация от традиционных отношений стала предвестником грядущей эмансипации всей России.
   В России государственность возникает как особое общественно-государственное образование. Поэтому я определил бы протогосударство как стабилизацию одной из промежуточных форм становления государства, уже обособившегося от общества, но еще не противопоставившего себя ему.
   Логично было бы предположить, что появившееся в России государство-полуфабрикат должно было стремиться как можно скорее дойти до стадии готового продукта. Протогосударство сначала превратилось бы в «нормальное» государство-класс (по европейскому стандарту), а затем прошло бы свершенный ранее Европой путь. Однако на самом деле этот государственный полуфабрикат начинает самостоятельную историческую эволюцию, прокладывая собственный маршрут к современному государству. Его путь,в силу действия массы объективных и субъективных факторов, оказался, как известно нам сейчас, гораздо труднее европейского: государство российское буквально продиралось наверх к своей высшей форме сквозь заросли исторических обстоятельств.
   В этом самостоятельном, но асинхронно параллельном Европе историческом развитии и заключена тайна российской государственности. Ее эволюция проходит через те же ступени, что и эволюция европейской государственности. Однако в том, как именно проявляла себя сущность государства на каждой из этих ступеней, каждый раз обнаруживала себя недозрелость соответствующих форм российского общества.
   Специфическое движение России к современному государству – это путь развития изначально ослабленного ребенка, которому долгие годы предстоит догонять сверстников, прежде чем они уравняются в силах, способностях и возможностях, став взрослыми (к тому же это не всегда случается).
   Вместе с тем в предпосылках развития нашей государственности заключено и его основное противоречие, определившее как судьбу российского государства, так и его облик. Это противоречие между не преодоленным до конца архаичным единством государства и общества и постоянно усиливающимся обособлением их друг от друга.
   Уникальность ситуации в том, что российское государство в процессе эволюции все дальше и дальше отдаляется от общества, подобно европейскому, оставаясь при этом тождественным обществу – подобно азиатскому.
   В период расцвета Московского царства вотчинное государство преобразуется в государство земское. В нем власть государя осуществляется с участием земского собора и боярской думы. Но главное, что отличает земское государство, – это достаточно развитая военная и гражданская бюрократия (приказы, стрельцы и т. д.), которая, однако, еще не оформилась до конца в какой-то особый класс и находится под контролем вотчинной земельной аристократии. Расцвет этого государства приходится на время правления Ивана III.
   Место земского государства в линейке сменяющих друг друга государственных форм российской власти как бы соответствует месту между государством-классом и сословно-представительной монархией в эволюционной цепочке форм европейской государственности. При этом оно напоминает сразу и Европу и Азию, не являясь тем не менее ни тем ни другим.
   Внешне российское государство, конечно, выглядело как восточная деспотия. Я уже ссылался на К. Д. Кавелина, который писал: «Внутренний быт России представлял собою округленное и законченное целое. Московское государство было азиатской монархией в полном смысле слова»[22].Это было царство, в котором государь был полным хозяином страны. Но при более детальном рассмотрении это сходство оказывается весьма поверхностным.
   Что же такое восточная деспотия? Досконально ответить на этот вопрос невозможно и сегодня. Гегель, в частности, полагал, что «принципом восточного мира является субстанциональность нравственного начала». Он писал: «Это первое преодоление произвола, который утопает в этой субстанциональности. Нравственные определения выражены как законы, но так, что субъективная воля подчинена законам как внешней силе, что нет ничего внутреннего, нет ни убеждений, ни совести, ни формальной свободы,и поэтому законы соблюдаются лишь внешним образом и существуют лишь как право принуждения… В общем государственное устройство представляет собой теократию, и царство Божие также является и мирским царством, как и мирское царство не менее того является божественным»[23].
   Мы часто говорим о России как о европейской по форме и азиатской по сути стране. Но в такой же степени к ней применимо и противоположное определение – азиатская по форме и европейская по сути и исторической точке отсчета. Все зависит от угла зрения. Достаточно бегло взглянуть на русскую историю XV–XVI веков под этим угломзрения, чтобы стало ясно, какой глубокий разлом отделяет Россию от восточного мира. Везде мы находим признаки существования нравственной оценки, субъективной воли с присущими ей убеждениями, совестью и формальной свободой. Российская государственность была сформирована преимущественно в рамках христианской парадигмы, пусть и искаженной азиатскими предрассудками.
   Земское государство только снаружи кажется устойчивым и неподвижным. На самом деле это спящий вулкан человеческих страстей. Оно никогда, ни при каких обстоятельствах не могло бы просуществовать тысячелетиями в неизменной форме наподобие древних восточных деспотий даже без всякого внешнего вмешательства. Маховик нравственных исканий и связанного с ними индивидуального освоения исторического опыта был давно запущен. Поэтому «трест» был обречен рано или поздно лопнуть от внутреннего напряжения.
   Внутренний вектор эволюции земского государства был задан поступательным развертыванием индивидуализации в русском обществе, формированием самосознания отдельного человека, накоплением во всех сферах общественной жизни автономных элементов, привносивших в политическую жизнь все больше субъективности. Однако индивидуализация в общественной жизни России – процесс заведомо непростой.
   Во-первых, индивидуализация одновременно формировалась в двух плоскостях (уровнях).
   Поскольку российское общество так никогда и не сложилось как целостная система и представляло собой совокупность огромного количества достаточно замкнутых общин, процесс индивидуализации шел как на уровне отдельной общины (микросоциум), так и на уровне всей их совокупности в целом (макросоциум).
   Во-вторых, индивидуализация в России носила дискретный характер.
   Процесс индивидуализации не был плавным и равномерным, как в Европе. Время от времени происходили своеобразные «залповые» выбросы «индивидуальной энергии». На протяжении всей истории России можно легко обнаружить чередование периодов интенсивного и замедленного роста «субъективного элемента».
   В-третьих, общество стремилось вытеснить продукты индивидуализации за свои пределы.
   Независимые агенты не столько накапливались внутри русского общества, видоизменяя его, сколько выталкивались из него вовне, где они образовывали свое «параллельное общество». (Эта черта сохранилась в некоторой извращенной форме до сих пор, в виде эмиграции наиболее активного контингента из страны и оседания его в Европе.) В то время как в Европе индивидуализация и персонализация социальной жизни приводили к ослаблению традиций, в России традиционные структуры, изгоняя из себя индивидуалистов, замыкались в себе, консервировались и становились еще более агрессивными.
   В-четвертых, процесс индивидуализации был односторонним. Его итогом был полуфабрикат. Русский человек, которому предстояло стать строительным материалом для новой эпохи, отличался редкостной односторонностью. Перерезав пуповину, связывающую его с архаичным обществом, он так и не стал полноценной личностью. Активные элементы вылетали из общинного уклада русской жизни, как снаряд из пушки, быстро и жадно усваивая негативное отношение к традиционному обществу с его сковывающими индивидуальную волю условностями, но не развивая в себе никаких навыков саморегуляции и самоорганизации.
   Когда внутри русского общества скопилось слишком большое количество изгнанных, т. е. независимо (хотя и односторонне) мыслящих людей, земское государство оказалось неспособным управлять их бешеной энергией. Оно по инерции продолжало выталкивать их из себя, но при этом они никуда на самом деле не девались, оставаясь частью русского общества. Это подспудно подготовляло кризис земского государства.
   Вот как описывает этот процесс С. М. Соловьев: «Широкие степи… стали привольем казаков, – людей, не хотевших в поте лица есть хлеб свой, – людей, которым по их природе, по обилию физических сил было тесно на городской и сельской улице»[24].Достаточно было власти проявить малейшую слабость, чтобы «вольные люди» сотрясли государство до основания.
   До поры до времени это растущее напряжение не бросалось в глаза. Более того, власть приспособилась использовать казаков в своих интересах. Но со времен Ивана Грозного субъективное начало в русской истории заявляет о себе во весь голос. Революция, которую произвел Иван Грозный, – одна из важнейших точек бифуркации в российской истории. Итогом его бурной деятельности стало приобретение русской властью двух «сквозных» свойств, переживших века. Во-первых, он заложил основы «номенклатуры», стал превращать бюрократию в особый привилегированный орден, обладающий рентными правами. Во-вторых, он разделил власть на «внешнюю» (институциональную) и «внутреннюю» (внеинституциональную). И то и другое родилось в огне опричнины. Тем самым Иван Грозный взорвал фундамент «земской государственности», хотя окончательно ее здание рухнуло уже после его смерти[25].
   Искусственная стабильность, достигавшаяся путем удаления «антигосударственных» (чересчур независимых) элементов из центра на периферию, не могла быть вечной. Как справедливо отмечает С. М. Соловьев: «Образовалась противоположность между земским человеком, который трудился, и казаком, который гулял, противоположность, которая необходимо должна была вызвать столкновение, борьбу. Эта борьба разыгралась в высшей степени в начале XVII века в так называемое Смутное время, когда казаки из степей своих под знаменами самозванцев явились в государственные области и страшно опустошили их, – они явились для земских людей свирепее поляков и немцев»[26].
   Одним из очевидных следствий реформ Ивана Грозного стало окончательное оформление дворянства – русской бюрократии – как еще одного особого земледельческого класса, конкурирующего с родовой земельной аристократией (при этом не имеет значения, что дворянство формировалось преимущественно за счет этой же самой старой аристократии).
   В условиях, когда критически выросли масса и мощь казачества (тех самых независимых элементов, которые уже покинули традиционное общество), конфликт между дворянством и старой вотчинной аристократией сыграл роль детонатора Смутного времени – одного из самых тяжелых в истории России политических кризисов.
   Россия вошла в Смуту земским, а вышла из нее дворянским государством. Гражданская война если и не привела к исчезновению старой аристократии и казачества, то навсегда подорвала силы как первой, так и второго. Проиграли в этой войне все, но меньше всех проиграло государство. Шаг за шагом русское государство становилось государством дворян, т. е. государством самодовлеющей и самодостаточной бюрократии (каким, как иногда кажется, остается и до сих пор).
   В XVII веке в России стремительно произошли взлет и падение дворянского государства. Расположившись между двумя великими революциями (Ивана Грозного и Петра Великого), оно стало соединительной тканью между Московским царством и Российской империей. Роль и значение дворянского государства как особой формы в эволюции российской государственности до сих пор до конца не прояснены.
   Видимость в России, как нигде, обманчива. Вот и дворянство, «белая кость», имеет мало общего на самом деле с европейской аристократией, но зато имеет много общего с европейской бюрократией. Русское дворянство – это бюрократия, возведенная в ранг аристократии, своего рода «вторичная аристократия» (отсюда, кстати, и «вторичное крепостничество»). Дворянское государство – это своего рода редукция обратно к государству-классу, потому что в России бюрократия превращается в особое привилегированное сословие, да еще и наделенное правом владеть землей и крестьянами. Но одновременно это и движение вперед к бюрократическому государству, в котором власть осуществляется профессиональным сословием управленцев. Ибо дворянство – это служивое сословие: кто не служит, тот и не ест[27].
   Русское дворянство возникло в недрах земского государства, а само дворянское государство стало логичной ступенью в эволюции форм российской государственности.Но просуществовало оно очень недолго, быстро уступив место самодержавной империи. Дворянское государство затерялось между Царством и Империей, как что-то несущественное. Тем не менее оно было очень важным историческим звеном, без которого невозможно понять логику развития российской государственности в целом. Кстати, то же можно сказать и о «советской государственности»[28].
   Дворянское государство было бюрократическим компромиссом между консерватизмом патриархальной общины и необузданностью новоиспеченной индивидуальности. Оно возникло в ответ на вызов со стороны новой культуры, подспудно вызревшей в недрах сонного царства.
   С одной стороны, в России зарождалась индивидуалистическая культура. Имела она, правда, односторонний и деформированный характер. Русские люди вместо полноценного самосознания обладали смутным ощущением потребности в таковом. Чтобы прикрыть «наготу» разума, они были вынуждены примерять на себя чужое самосознание. Источник заимствования как тогда, так и теперь был один – Европа (искать самосознание в Азии – пустое занятие). Европеизм был долгое время исторически неизбежной и единственно возможной формой существования русского индивидуального сознания. На протяжении многих веков «европеизм», зависимость от европейской культуры были его навязчивой идеей.
   С другой стороны, в России в это время буквально на глазах стала ослабевать «основа русской цивилизации» – община. Она постепенно теряла значение хранительницы традиций и носительницы нравственного начала. С выходом из нее наиболее активных элементов (прежде всего за счет «исхода» в казаки) общину покидала энергия жизни. Однако община не растворилась в историческом небытии, как в Европе, а продолжила свое консервативное существование по инерции. Община в это время была уже не столько социальным феноменом, сколько социальным призраком, формой, утратившей свое содержание.
   Последующие века породили колоссальный миф об устойчивости и благотворной силе русской общины как уникального явления мировой истории. Почти вся русская историософия строилась либо на поддержке этого мифа, либо на его оспаривании. В связи с этим с сожалением следует констатировать не только то, что в русской общине не было ничего уникального, кроме того, что ее распад растянулся на многие столетия (почти все развитые европейские народы проскакивали эту стадию в своем развитии, только быстрее), но и то, что в самой России эта «уникальная социальная ячейка» довольно быстро исчерпала свой потенциал.
   Уже в XVI веке русское общество столкнулось со сложнейшей дилеммой: естественный регулятор общественной жизни (в виде общины) уже не работал, а социальный регулятор, в основе которого лежит развитое самосознание индивида, еще не работал. Образовался своеобразный культурный вакуум. Традиционная культура уже не могла обеспечивать полноценное развитие русского общества, потому что лишилась напрочь своей «энергетики», а зарождающаяся индивидуалистическая культура еще не была способна это сделать в силу своей однобокости и иррациональности.
   Вакуум в таком случае заполняется третьей силой. Этой третьей силой в России было государство. Поэтому реакцией на возникшую угрозу культурного раскола стало поглощение русским государством общины, а вместе с ней и всего общества. Государство быстро нашло применение ослабевшей общине. Оно приспособило эту утратившую содержание, но существующую по инерции форму для своих нужд. Поземельная община незаметно вырождалась в административную. «Государству невозможно иметь дело непосредственно с каждым из податных людей в отдельности, – писал Кавелин, – и оно поручает это общинам, возлагает на них надзор за каждым из своих членов»[29].
   Постепенно община из основы традиционного общества превращалась в первичную ячейку воссоздаваемого российского государства, в его главный финансово-административный орган. (Именно это превращение лежит в основе так называемого вторичного крепостничества. Таким огосударствлением объясняется и вся последующая уникальная живучесть русской общины.) Таким образом, архаика была не устранена, а заложена в фундамент новой государственности. Видимо, как и в живой природе, в процессе эволюции социум приспосабливает под свои нужды тот материал, который наиболее доступен, который находится под рукой. В России под рукой эволюции русской государственности находились обломки соседской общины, стремительно терявшей свое былое значение. Их и использовали в качестве строительного материала истории.
   Таким образом, в этот период незаметно произошла трансформация общественно-государственного образования, каким было земское государство, в государственно-общественное образование, каким стало дворянское государство. Вместе с тем была подготовлена и курьезная перемена во внешнем облике русской государственности: то, что казалось азиатским снаружи и европейским внутри, стало казаться европейским снаружи и азиатским внутри.
   Поглотив общину, государство получило наконец в свое распоряжение то, чего ему так долго не хватало для развития, – ресурс, позволявший выделиться в качестве самостоятельного слоя профессиональному государственному аппарату, т. е. бюрократии. Раздача земель стала натуральной формой выплаты жалованья гражданским и военным чиновникам в государстве, вечно ощущавшем нехватку наличности. Как и в Европе, появление в России бюрократии знаменовало собой качественный скачок в государственном строительстве. Но российская бюрократия оказалась явлением весьма специфическим.
   В Европе бюрократия появилась как нечто самостоятельное, «рядом стоящее» с государством-классом. Европейская бюрократия – это просто особый класс общества. Со всеми складывавшимися внутри общества корпорациями она (бюрократия) находилась в одинаковых отношениях. В России бюрократия – это особый класс, которому были приданы черты обычного класса. Дворянская бюрократия возникает в превращенной форме новой земельной аристократии, т. е., будучи по своей сути особым общественным классом, находившимся в специфическом положении относительно всех других сословий и общества в целом, дворянство-бюрократия на поверхности явлений выступало как обыкновенный землевладельческий класс, часть земельной аристократии. Но аристократизм российского дворянства был ложен, он лишь до времени затемнял его бюрократическую природу[30].
   Поначалу поглощение государством общины и использование последней как ресурсной основы для существования дворянской бюрократии вроде бы укрепили государственность и позволили ему без лишнего шума выйти из катастрофического кризиса Смутного времени. Государство не только не потерялось среди других корпораций, но очень быстро превратилось чуть ли не в единственную реально существующую в России корпорацию.
   Это, однако, продолжалось недолго. Стабильность оказалась иллюзорной, потому что противоречия, бывшие до этого чем-то внешним для государства, теперь стали частьюего внутренней жизни. Государство поглотило общество со всеми его проблемами, и очень скоро эти проблемы стали его собственными, государственными проблемами. Социальные конфликты стали теперь реализовываться как конфликты между бюрократическими партиями внутри власти. Все это привело к резкому ослаблению, казалось бы, только что преодолевшего все трудности раскола государства. Не успев по-настоящему состояться, дворянское государство быстро пришло к своему финалу.
   Государство-бюрократия в Европе нашло воплощение в абсолютистской монархии. Это было сильное, претендующее на полный контроль над обществом полицейское государство с мощным бюрократическим аппаратом. В России, напротив, государство-бюрократия в своей первоначальной форме дворянского государства было очень слабым, неспособным не то что контролировать общество, но даже выстроить собственную внутреннюю «вертикаль власти». Его институты были разболтаны, аппарат власти громоздок инеэффективен, в целом система управления была невнятна и запутана. Поэтому данный период в развитии русской государственности был недооценен и зачастую не рассматривался как какой-то особый этап, занявший промежуток между первой и второй Смутами.
   Таким образом, не успело дворянское государство стабилизироваться после испытаний Смутного времени, как выяснилось, что оно уже исчерпало себя. Культурные перемены в обществе происходили быстрее, чем государственные формы успевали к ним приспособиться. Из Смутного времени русские вышли людьми иной формации. Только что сформировавшееся государство-бюрократия уже не могло осуществлять свои функции в этой новой для него культурной среде.
   В Европе в целом в эпоху кризиса абсолютизма можно было наблюдать сходную картину. Новая, индивидуалистическая по своей природе буржуазная среда отторгла – через революцию – старый абсолютизм с его самодовлеющей бюрократией и на его месте создала новое государство, в котором та же бюрократия была уже поставлена под контроль общества. Таким образом, бюрократия старого времени была заменена бюрократией Нового времени.
   В России же вместо индивидуалистической буржуазной культуры в эпоху, предшествовавшую петровским преобразованиям, возникла некая полуиндивидуалистическая (промежуточная) культура, которую С. М. Соловьев образно обрисовал следующим образом: «Два обстоятельства вредно действовали на гражданское развитие древнего русского человека: отсутствие образования, выпускавшее его ребенком к общественной деятельности, и продолжительная родовая опека, державшая его в положении несовершеннолетнего, опека, необходимая, впрочем, потому, что, во-первых, он был действительно несовершеннолетний, а во-вторых, потому, что общество не могло дать ему нравственной опеки. Но легко понять, что продолжительная опека делала его прежде всего робким перед всякою силой, что, впрочем, нисколько не исключало детского своеволия и самодурства»[31].
   Русский человек конца XVII века был натурой сколь необузданной, столь и несамостоятельной. Его самосознание находилось в зачаточной стадии оформления. Вырвавшись из тисков традиции, он продолжал нуждаться в нравственной опеке. Однако он уже не мог получить ее ни в семье, ни в общине. Не могло быть и речи о том, чтобы такого рода «полуфабрикат» взял на себя исполнение столь сложной миссии, как организация контроля над бюрократией. Он сам нуждался в опеке, поэтому в России процессы стали разворачиваться в противоположном с Европой направлении.
   Попечительство над «подростковым обществом» взялось обеспечить государство. Но старое дворянское государство не было способно ни на какой патернализм. Дворянебыли не столько «классом в себе», сколько «классом для себя», и это мешало им стать «классом для других». Чтобы выполнять патерналистские функции, государство само нуждалось в преобразовании, которое и не заставило себя ждать.
   Таким образом, противоречие, обнаружившееся в российском обществе на рубеже XVII–XVIII веков, принципиально отличалось от противоречия, обнаружившегося несколько ранее в Европе. Там сильное, всепроникающее государство-бюрократия вошло в противоречие с развитой, самостоятельной и стремящейся к свободе личностью. Здесь же слабое, малоподвижное, опутанное предрассудками государство оказалось неспособным взять на себя функции нравственной опеки над полуразвитым, зависимым и нуждавшимся в попечительстве индивидом. Если в Европе кризис государства проявился в избытке силы бюрократии, то в России обнаружился ее дефицит[32].
   Соответственно различались между собой и способы разрешения противоречия. В Европе бюрократический монстр рухнул непосредственно под натиском общественного движения. В России источником преобразования стал монарх, опиравшийся на отдельные наиболее продвинутые слои дворянства-бюрократии. Русский самодержец стал неким консолидированным представителем общества в делах государства. Он был един в двух лицах: собственно как государь, как реальная историческая фигура, и как воплощение идеи народного правления, как носитель народного суверенитета. В этой двойственности и заключена тайна, мистика российского самодержавия. В нем фигура правителя становится сублимацией идеи власти как таковой. В целом можно сказать, что русское самодержавие – это своеобразная «представительная демократия», в которой у народа есть один-единственный представитель – царь.
   Таким образом, идея власти оказалась в России оторвана от самой власти, мистифицирована и отождествлена с фигурой верховного правителя. Тем самым власти в России было придано то религиозное значение, которое со временем в Европе получило право. Благодаря этой конструкции Россия и вышла из кризиса, сумев соединить «слабое со слабым» в сильное – в империю нового типа. Если в Европе революция снизу стремилась подчинить бюрократию обществу, то в России революция сверху должна была подчинить ее царю, объективировавшемуся как самостоятельный центр силы. Царь в России превращался, таким образом, в некий суррогат нации, ее опосредствование.
   Получалось, что Россия разом сделала в эволюции своей государственности гигантский скачок: созданная Петром I самодержавная империя была не чем иным, как превращенной формой европейского государства-бюрократии Нового времени, но сама Россия до этого времени – в смысле развития общества – еще не доросла.
   Российское самодержавие было внутренне противоречивым. Прогресс и просвещение поляризовали общество, вновь обнажив двойственность российской культуры. На одном полюсе обнаружился переизбыток ничем не скованной, в том числе и ответственностью, индивидуальной энергии: в большом количестве появились люди, которым было тесно в рамках устоявшегося уклада жизни. На другом полюсе прочно обосновалась усыхающая община с ее обитателями, успевшая исторгнуть почти всех сколько-нибудь энергичных членов и превратившая пассивность и безынициативность в доминирующий (и, видимо, единственно приемлемый для себя) психологический тип. Депрессия была ее реактивным состоянием, следствием травмы от «агрессии со стороны личности». Именно это, думается, столетия спустя помешало реализации планов П. Столыпина. Из общины уже нечего было извлекать к тому времени, все давно само утекло.
   Таким образом, к концу XVII века в России сложилась двойственная, активно-пассивная, агрессивно-послушная, т. е. существующая «между анархическим бунтом и рабской привычкой» культура. С изнанки эта гетерогенная культура выглядела как смешение европейских и традиционалистских начал. На деле в ней не было ни истинного европеизма, ни подлинного традиционализма. И то и другое было мимикрией, двумя превращенными формами (ликами) единой на самом деле культуры.
   В этой культурной среде государство восполняло недостаток личной энергии у одних и обуздывало ее избыток у других. Это была воистину отцовская, патерналистскаязадача. Таким манером российскому самодержавию удалось соединить в себе черты и государства Людовика, и государства Наполеона, не являясь в действительности ни тем ни другим. В идее самодержавия странным образом слились тезисы об абсолютности и о неограниченности прерогатив самодержца, о служении и об ответственности власти перед народом.
   Революция в Европе уничтожила старую бюрократию, чтобы поставить на ее место новую. В ходе «революции наоборот» в России Петр I реорганизовал старую бюрократию, т. е. дворянство, заставив ее выполнять новые задачи.
   Двойственность, свойственная российскому дворянству (как бюрократическому классу и как землевладельческому классу), нашла концентрированное воплощение и в созданной Петром империи. Самодержавная Россия, будучи по своей природе государством-бюрократией Нового времени, выступала в превращенной форме государства-класса, государства средневековой земельной аристократии. Это странное сочетание свойств обусловило как силу, так и слабость Российской империи.
   Оформление вполне современной бюрократии в особый привилегированный класс придавало самодержавному государству уникальную устойчивость и обеспечивало его способность длительное время возвышаться над обществом, выполняя «попечительские» (полицейские – по А. С. Лаппо-Данилевскому) функции в масштабах, немыслимых для европейского государства-бюрократии[33].Российская империя предвосхитила будущие тоталитарные режимы XX века. Скрещивание, казалось бы, несовместимых принципов в основании самодержавной государственности привело к рождению вполне жизнеспособного государственного организма. Но, будучи сильным, как мул, это государство оказалось, подобно мулу, бесплодным – в историческом, разумеется, смысле.
   В отличие от европейского государства-бюрократии, преобразованного буржуазной революцией, российское самодержавие не поддавалось рационализации. Оно лишь заимствовало некоторые рационалистические идеи, которые могли бы в отдельных случаях повысить эффективность исполнения им своих непростых функций, но в целом оно оставалось иррациональным феноменом. Следовательно, оно не могло логично и плавно, без революционных скачков, перейти на более высокую ступень развития и стать государством-нацией.
   Поскольку бюрократия в России так никогда и не оформилась окончательно в чистом виде в качестве особого класса, а выступала в превращенной форме землевладельческого класса, постольку противоречие между бюрократией и обществом не могло приобрести в рамках самодержавной империи всеобщего характера. Это противоречие между бюрократией и обществом также выступает здесь в превращенной форме частного, классового противоречия между дворянством как землевладельческим классом и другими социальными классами.
   Рационализация буржуазного государства-бюрократии и превращение его в государство-нацию осуществляется посредством конституционализма. Элементы конституционализма (т. е. рационализации государственной жизни) появляются со временем и в России. Но российский конституционализм оказался нацелен не столько на овладение государством, сколько на его отрицание. И это вполне объяснимо, поскольку государство продолжало оставаться частной корпорацией.
   Но самое главное состоит в том, что развитие конституционных идей одной частью российского общества не подкреплялось стремлением к самоограничению индивидуального произвола на основе признания права в другой его части, составлявшей подавляющее большинство населения. Возникла парадоксальная ситуация, когда каждый шаг вперед в рационализации российской государственности, являвшийся следствием непрерывного и все возраставшего давления со стороны более продвинутого активного меньшинства, приводил к усилению энтропии, нарастанию произвола со стороны пассивного большинства.
   Самодержавие, в течение двух веков бывшее гарантом стабильности, оказалось запрограммировано на самоуничтожение еще где-то в середине XIX века. До этого момента развитие Европы и России шло непересекающимися, параллельными курсами.
   В Европе государство-класс превратилось в сословно-представительную монархию, которая, в свою очередь, трансформировалась в бюрократический абсолютизм, замененный революцией на государство-бюрократию Нового времени, ставшее со временем государством-нацией.
   В России на этом же историческом отрезке времени княжеская вотчина была заменена земским царством, из которого развилось дворянское бюрократическое государство, поглощенное в конце концов самодержавной империей.
   Но на этом рубеже евклидова политическая геометрия заканчивается и начинается геометрия Лобачевского. В марте 1848 года Тютчев пишет в одном из писем Вяземскому:«Очень большое неудобство нашего положения заключается в том, что мы принуждены называть Европой то, что никогда не должно бы иметь другого имени, кроме своего собственного: Цивилизация. Вот в чем кроется для нас источник бесконечных заблуждений и неизбежных недоразумений. Вот что искажает наши понятия… Впрочем, я все более и более убеждаюсь, что все, что могло сделать и могло дать нам мирное подражание Европе, – все это мы уже получили. Правда, это очень немного. Это не разбило лед, а лишь прикрыло его слоем мха, который довольно хорошо имитирует растительность»[34].
   Мирное, «естественное» преобразование самодержавия в государство-нацию было невозможно, поскольку в России так и не возникло государство-бюрократия в чистом виде. Это и стало непреодолимым препятствием на пути дальнейшей эволюции российской государственности.
   Между самодержавием и современным государством-нацией должно было появиться еще одно дополнительное звено, некое промежуточное государственное образование, не имеющее аналогов в европейском опыте (поскольку там в нем не было никакой потребности).
   Исторической миссией этой промежуточной государственности, этого буфера между империей и государством-нацией было становление бюрократии как особого класса, находящегося в особых отношениях со всеми другими классами общества, не прикрывающего себя никакими ложными статусами. Противоположность между бюрократией и обществом из частной проблемы должна была стать всеобщей проблемой, создав тем самым предпосылки для той самой рационализации (иначе называемой конституционализмом), которая превращает просто бюрократическое государство в государство-нацию.
   Эта особая форма государственности возникла на обломках Российской империи в результате коллапса самодержавия, потерявшего свою механическую устойчивость из-за присущих последнему внутренних противоречий. Несмотря на свое идеологическое оформление, «коммунистическое (советское) государство» являлось необходимым и логически оправданным звеном в эволюции российской государственности.
   Сегодня, когда коммунистическое государство в России окончательно стало историей и надо оценивать то новое, что возникло на его месте, исследователи разделились на пессимистов и оптимистов весьма оригинальным образом. Оптимисты говорят о рождении российского государства, а пессимисты – о смерти российской государственности.
   Первые начинают исторический отсчет времени с августа 1991 года. Вторые заканчивают его октябрем 1917 года. Между октябрем 1917 года и августом 1991 года лежит нечто, т. е. коммунистическое, или советское, государство, одинаково неприятное как оптимистам, так и пессимистам (одним – как жутковатое предисловие, другим – как омерзительное заключение).
   В действительности российское государство не начинается августом 1991 года, а российская государственность не заканчивается октябрем 1917 года. Российское государство есть итог развития российской государственности. Коммунистическое, или советское, государство – необходимое звено в этом процессе. Корни российского государства запрятаны глубоко в имперской и доимперской эпохах, и сегодняшнее государство – это крона, выросшая из Московского царства и Петровской империи. Так называемое тоталитарное государство было всего лишь стволом, связывавшим корни и крону.
   Очерк 3
   Советская реформация. Скрытая динамика тоталитаризма
   Быстрота освоения россиянами в 1990-е годы палитры современных идеологий поражает воображение. Люди, которым еще недавно был доступен лишь язык коммунизма, заговорили едва ли не на всех известных идеологических наречиях. Нет такой идеологии, которая не заявила бы сегодня о себе в России. Вслушиваясь в этот многоголосый хор, теоретики и практики посткоммунизма прилагают титанические усилия, чтобы по окрошке из идей определить, в какую эпоху они живут и действуют. Это бесполезное занятие. Идеологии отражают происходящее в обществе, а не наоборот. Это положение не становится автоматически ошибочным лишь потому, что аналогичной точки зрения придерживался не очень почитаемый ныне в России Карл Маркс, поэтому разговор об идеологиях – это всегда разговор об эпохе, в которой мы живем.
   Отправными точками анализа могут быть два вполне очевидных положения. Первое касается исторической поры появления идеологии, как известно, существовавшей не всегда. Идеология знаменует собой начало Нового времени. Второе относится к функциям идеологии, возникающей как элемент властеотношений в логической связи с кардинальным изменением роли государства.
   До Нового времени роль государства в жизни человека и общества была достаточно ограниченной, оно было корпоративным, «частным» институтом, а всеобщее значение имела только религия. Единство средневекового общества есть единство религиозное.
   Новое время меняет соотношение между религией и властью, так как происходит одновременно эмансипация государства и «разгосударствление» религии. При этом государство не просто освобождается от религиозного влияния. Оно перестает быть «частной корпорацией» и становится всеобщим. Религия же не просто отделяется от государства, а теряет всеобщность, превращаясь в частное дело граждан.
   Единство общества Нового времени есть государственное единство. Государство Нового времени наносит поражение религии. Но одновременно оно обретает собственную «внутреннюю религию», свою душу – идеологию, что закрепляет его всеобщность.
   Формы всеобщего исторически изменчивы. Единство племени держалось на традиции. Единство народа имеет религиозную основу. Нация объединена посредством государства.
   Уже в примитивном обществе в зачаточном состоянии можно найти элементы религии и государственности, а когда на месте племени появляется народ, традиции не исчезают, но лишь теряют значение всеобщности. С движением времени всеобщий характер обретает религия, затем государство; религии же вместе с традициями с этого момента отводится в жизни общества частная роль.
   Возникновение идеологии, таким образом, знаменует момент образования нации. Нациогенез поэтому есть сущность любой идеологии, а не только национализма. Последнее замечание кажется парадоксальным лишь потому, что в российской научной традиции представления о нации и национализме остаются неопределенными, противоречивыми.
   Для И. А. Ильина и его последователей, к примеру, нация есть всё; она – самая глубокая сущность и основа основ. «Проблема истинного национализма разрешима только в связи с духовным пониманием Родины, – пишет он, – ибо национализм есть любовь к духу своего народа, и притом именно к его духовному своеобразию»[35].Антитеза была сформулирована П. А. Сорокиным – нация как социальная реальность не существует: «В процессе анализа национальность, казавшаяся нам чем-то цельным, какой-то могучей силой, каким-то отчеканенным социальным слитком, эта национальность распалась на элементы и исчезла. Вывод гласит: национальности как единого социального элемента нет, как нет и специально национальной связи. То, что обозначается этим словом, есть просто результат нерасчлененности и неглубокого понимания дела»[36].
   Справедливы, однако, оба подхода. Просто в рамках первого из них нация рассматривается как род, а в рамках второго – как вид. Как род нация действительна; как вид, т. е. «особое» объединение, – мнимая величина.
   Государство Нового времени, выступая в качестве всеобщего, есть отрицание общества, его противополагание. Оно противопоставляется обществу как воображаемая общность – действительной. В рамках этого противопоставления общество Нового времени предстает в качествегражданскогоили реального, действительного общества.
   В свою очередь, нация противополагается государству Нового времени (мнимой общности) в качестве действительной общности «второго порядка». Нация – это отрицание отрицания общества Нового времени и потому – синтез гражданского общества и политического государства. Но она действительна только как род, как некое высшее, виртуальное единство гражданского общества и государства. Именно в данном смысле был прав Ильин.
   Нация, однако, не сразу предстает в своей законченной форме. Она развивается, последовательно проходя стадии «в себе», «для себя», «для других».
   Сначала нация проявляет себя как антифеодальное движение; это еще стадия небытия, своего рода отрицательное существование. Затем она предстает в своей непосредственной форме – как нация-государство, некое нерасчлененное единство, новая историческая общность. Это стадия бытия, на которой нация наиболее зримо являет себя социальной реальностью, хотя ее сущность еще скрыта. Наконец, на третьей стадии нация как бы перестает быть непосредственной реальностью и раскрывается в качестве дихотомии гражданского общества и государства. Эта стадияинобытияи является истинным существованием нации, ибо ее родовая субстанция открыто проявляет себя.
   В то же время на последней стадии нация обнаруживает присущее ей внутреннее сущностное противоречие как противоречие между гражданским обществом и государством. Вначале оно проявляется в форме различия; затем гражданское общество и государство уже противопоставляются друг другу, и в итоге нация воспринимается лишь в качестве их опосредования.
   Так появляется ложный образ нации не как высшего единства гражданского общества и государства, а как существующего рядом с ними «третьего», которое тем не менееесть нечто большее, чем гражданское общество и государство сами по себе.
   В этом смысле прав Сорокин, отрицающий реальность нации как вида, действительность неких особых, бытующих вне гражданского общества и государства национальных отношений.
   Таким образом, по-разному может быть истолкован национализм. Во-первых, поскольку возникновение идеологии – обязательное условие, или момент, конституирования нации, постольку национализм есть родовая сущность любой идеологии независимо от ее конкретного содержания. Во-вторых, национализм – это и одна из идеологий, которая нацелена на конституирование нации в качестве особого (ложного) политического субъекта, поглощающего гражданское общество и государство. В последнем случае национализм есть движение за создание фантомного «национального государства».
   Рассмотрение национализма во втором смысле не относится к задачам настоящего очерка, хотя предложенная интерпретация проблем наций и национализма позволяет, думается, увидеть, что так называемое национальное государство – идеологический фантом, не имеющий действительной почвы. Но первое положение подсказывает возможные ответы на вопрос о развитии идеологии.
   Идеология проходит те же стадии, что и нация. Рождается она в отрицательной форме, как критика религии, сначала скрытого квазирелигиозного, а позднее открыто атеистического характера. Затем идеология выступает как откровенная апология нации-государства; это недолгий век идеологий «наполеонов» и «бисмарков». Зато в развитой идеологии национализм продолжает существовать уже только в «снятом» виде. Он растворен в либерализме, настаивающем на разделении гражданского общества и государства, разумеется, в рамках их высшего единства, признаваемого как нечто само собой разумеющееся.
   В развитой идеологии, которой является либерализм, просто нет необходимости подчеркивать каждый раз, что гражданское общество и государство есть лишь две стороны одной медали – нации. Но каждый раз, когда по тем или иным причинам либеральная идеология оказывается в кризисе, вопрос о нации и национализме всплывает на поверхность.
   От того, как идет формирование нации, всецело зависит и становление идеологии. В ней находят концентрированное выражение все особенности нациогенеза. В то же время появление идеологии гораздо более рациональный процесс, чем рождение религии, ибо идеологии складываются в обществах, где господствует критическое сознание. Потому идеология отражает прежде всего взгляды того специфического общественного класса, который в эпоху Нового времени является основным носителем критического сознания. Функция этого класса по отношению к идеологии двойственна: он выступает и как основной потребитель, и как основной производитель идеологии. Назовем его условно – идеологический класс.
   В процессе формирования нации происходит эволюция этого класса. Выступая первоначально как среда, сформировавшаяся вокруг экономически господствующего класса, он постепенно конституируется как самостоятельный субъект, как «средний класс». Только сформировавшийся средний класс производит идеологию в ее развитой и законченной форме.
   В Европе элементы Нового времени созрели в недрах средневекового феодализма. В ходе буржуазных революций вполне уже жизнеспособные нации сбрасывали устаревшуюполитическую оболочку. Россия же вступает в эпоху Нового времени долго и мучительно, прокладывая к нему особенный путь.
   В России феодализма, феодальной культуры в европейском понимании не было. В то время, когда Европа вступала в эпоху модерна, Россия представляла собой неорганическое смешение патриархальной культуры с вкраплениями заимствований из культуры Нового времени. Эту взвесь долгое время выдерживали в имперской дубовой бочке, пока наконец под напором революций начала XX века эта бочка не треснула и из нее не вылилось нечто, по природе своей оказавшееся протокультурой Нового времени.
   И вот в этой-то весьма питательной, но малоприятной на вкус и запах культурной среде, которая сформировалась как итог русских революций начала XX века, должны были «подрасти» те элементы, которые в Европе формировались еще в эпоху Возрождения.
   Таким образом, особенность вхождения России в эпоху модерна состоит в том, что российскому Новому времени предшествовал особый (эмбриональный) период развития, в рамках которого происходило вызревание элементов модерновой культуры. Это компенсировало отсутствие феодальных отношений, подготовивших европейское Новое время. Именно поэтому советскую эпоху можно, думается, обозначить – в зависимости от избранной точки отсчета – и как поздний квазифеодализм, и как ранний квазикапитализм.
   Тезис о советской культуре как протокультуре Нового времени, своего рода ее эмбриональной форме опровергает миф о тоталитаризме как о состоянии общества, при котором прекращается (замораживается) всякое развитие. На поверхности советское общество казалось застывшим, но внутри него происходило весьма интенсивное развитие.Общество действительно было закрытым, но динамические процессы в нем от этого не останавливались.
   Если мерить историческое время по европейской шкале, то Россия до сих пор еще не взошла в свое Новое время. Поэтому все институты, характерные для европейского Нового времени, находятся в России и других осколках бывшего Советского Союза в эмбриональном состоянии. Ни один процесс, подготовлявший эпоху модерна, не был в России завершен. Здесь так и не произошла полная эмансипация политической власти, государство не приобрело значение всеобщего и, как следствие, не сложилась нация.
   Вместо нации возникло специфическое образование, получившее название «новой исторической общности – советского народа», которая была не чем иным, как преднацией. С одной стороны, это было единство, в основании которого формально лежала государственная связь, что приближало данную общность к уровню нации. С другой – реально эта общность держалась благодаря распространению «коммунистической религии» и определялась как некое «идеологическое и психологическое единство» советскихлюдей. Стоило рухнуть коммунизму, и советский народ перестал существовать.
   Здесь мы подходим к очень важному обстоятельству. Следовало бы признать, что поскольку в России / Советском Союзе нация так и не сформировалась, в ней никогда несуществовало идеологии в ее строго научном понимании. В рамках описанной выше предмодерновой культуры сформировалась своеобразная протоидеология, своего рода промежуточная форма между религией и идеологией, – большевизм.
   Большевизм почти всегда примитивно отождествляется с коммунизмом. На самом деле это разные вещи. Коммунизм – случайный и несущественный признак большевизма, который вполне мог быть и антикоммунистическим и вообще некоммунистическим. Главное в большевизме то, что он представляет собой внутренне противоречивый сплав европеизма с российским традиционализмом.
   По форме большевизм выстроен вполне рационалистически – как «критическое» учение, что сближает его с идеологией. Но по сути он совершенно иррационален, поэтому вряд ли чем отличается от религии. Большевизм не столько цель, сколько метод ее достижения, крайне субъективное стремление к преобразованию действительности и воплощению в ней некой абстрактной истины. Рациональные идеи трансформируются им в иррациональные планы, программы, концепции и т. д. Большевизм исходит из необходимости стимулировать общественное развитие в нужном направлении и поэтому всегда ориентирован на лозунг, «скачок», шоковую терапию или нечто подобное.
   Оборотной стороной всех большевистских начинаний является насилие над историческим процессом. Понимаемый в таком ракурсе большевизм более всего близок ранним, зачаточным формам идеологии века европейской Реформации, когда последняя носит еще квазирелигиозный характер. Тогда возник и новый тип сектанта-праведника, чья политическая задача состоит в радикальном разрушении унаследованного светского и религиозного порядка и в столь же фундаментальном возведении заново общества.
   Если абстрагироваться от Бога и не обращать внимания на религиозную терминологию – перед нами якобинец или революционный коммунист. И по аналогии с сектами кальвинистского типа, боровшимися в XVI–XVII веках за политическое господство над значительной частью Европы, в конечном счете большевизм выступал как превращенная форма русского православного мессианства, стремившегося экспортировать под прикрытием коммунизма и интернационализма русскую идею.
   Связь большевизма с Марксовым коммунизмом диалектически противоречива. С одной стороны, то, что большевизм окончательно сформировался, приняв оболочку марксизма, есть историческая случайность. С другой – нельзя не увидеть в этом и определенной закономерности.
   Неорганичная культура России, приближавшейся к порогу Нового времени, не могла воспринять ценности эпохи модерна в их положительной форме. Марксизм, являясь наиболее полным и систематизированным отрицательным выражением идеологии Нового времени, был наиболее удобной формой восприятия европеизма. Русский коммунизм в этом смысле – негативное усвоение идеологии Нового времени и (параллельно) предпосылка и условие будущего позитивного усвоения.
   Таким образом, большевизм можно понимать как предварительную стадию в развитии идеологии современной России, своего рода промежуточное образование между религией и идеологией. Если в Европе идеология вырастала из религии как ее критика, то в России идеология должна вырастать из большевизма – как критика большевизма.
   Было бы ошибочным и слишком поверхностным видеть смысл перестройки лишь в разрушении коммунизма. Перестройку вообще нельзя рассматривать как самостоятельную фазу исторического процесса. Это отнесенный во времени на несколько десятилетий действительный итог Октябрьского переворота.
   По сути, Россия, начав преобразования в середине 80-х годов прошлого века, совершила завершающий рывок к своему Новому времени. В течение нескольких десятилетий в рамках советской протокультуры вызревали отношения и институты модерна. Когда же этот эмбриональный период развития закончился, новые отношения обнаружили себяи начали активно уничтожать более ненужную промежуточную оболочку.
   Я предложил бы рассматривать идущие в России с 1985 года идеологические процессы в описанном выше контексте. Думается, что критика коммунизма – лишь поверхностный слой гораздо более глубокого и сложного движения. Россия мучительно преодолевает не коммунизм, а большевизм. И вместе с тем она совершает переход от предыдеологии к идеологии. А это все значит, что Россия вплотную подошла к задаче формирования нации, которая должна заменить наконец империю как единственную до сих знакомую России форму государственности. От того, как Россия справится с этой задачей, зависит ее будущее.
   Критика большевизма неслучайно начинается с критики коммунизма, его внешней формы выражения. Вместе с тоталитаризмом большевизм проделал длительную и непростуюэволюцию. Чем старше он становился, тем больше слабела связь между смешанными в его содержании элементами европеизма и традиционализма, тем очевиднее проявлялась их взаимная противоречивость.
   Внешне это выражалось в усиливающейся рационализации коммунизма. Ведь первоначально его русская версия была алогичным набором квазирелигиозных догм, мало рассчитанных на критическое осмысление. Но постепенно росла его претензия быть научной доктриной. Постоянная рациональная систематизация большевизма привела к тому, что его европейские, рациональные черты становились более рельефными и, напротив, его традиционалистская («православная») начинка – все менее заметной.
   В результате возникло противоречие между формой и содержанием большевизма. Сегодня об этом не принято вспоминать, но в позднетоталитарный период происходило очевидное отторжение коммунизма от большевизма. В самом деле, трудно представить более противоестественную оболочку для революционного большевизма, чем бюрократический коммунизм времен Брежнева. Таким образом, коммунизм в пору позднего (вырождавшегося в авторитаризм) тоталитаризма перестает быть адекватной формой выражения большевизма. Более того, в своем рационализированном виде он становится фактором сдерживания большевистского фундаментализма.
   К середине 1980-х годов в форму коммунизма облекался уже не большевизм, а нечто иное. В это время в советском обществе зарождаются и укрепляются опосредованно буржуазные отношения. Соответственно, и коммунизм мимикрировал в опосредованную форму выражения либеральной идеологии.
   Либеральное перерождение коммунизма происходило поэтапно. Вначале рационализация коммунизма потребовала нового подхода к критике либерализма; вместо огульного отрицания он подвергался подобию рационального анализа. Такая критика незаметно стала формой массового усвоения либеральных ценностей. Вскоре это усвоение приобрело более откровенный характер: в коммунистическую доктрину по-русски встраивались квазилиберальные идеи, такие как «социалистический рынок», «социалистическая законность», «права человека при социализме» и т. д.
   По сути, шло заимствование элементов чуждой идеологии, сопровождаемое обязательной оговоркой, что в рамках социализма эти идеи имеют совершенно иное звучание. На определенном этапе количество таких заимствований привело к рождению нового качества, и Россия получила своеобразный вариант коммунистического либерализма. Андропов уже вплотную подходит к идее реорганизации отношений собственности, в научной литературе начинает обсуждаться тезис о «социалистическом правовом государстве».
   Однако коммунистический либерализм был противоречием в себе самом. Либеральные идеи вырастали в нем из отрицания либерализма. Настал момент, когда дальнейшее усвоение чуждых ценностей без опровержения основополагающих постулатов коммунизма сделалось невозможным. Новое содержание не умещалось в старую коммунистическую форму, и потому опосредованный либерализм вроде бы должен был превратиться в непосредственный.
   Необходимо видеть всю сложность идеологической ситуации середины 1980-х годов. В то время коммунизм был и фактором, сдерживающим проявления большевизма, и фактором, препятствующим дальнейшему развитию либерализма. Поэтому накладывающиеся друг на друга процессы крушения коммунизма и распространения либерализма неизбежно должны были привести к рецессии большевизма.
   Идеология «демократического» движения второй половины 1980-х годов была двойственной – либеральной по форме, большевистской по сути. Когда закончилась «эра Горбачева», выяснилось, что коммунистический либерализм уступил место либеральному большевизму.
   Либеральный большевизм конца XX века является детищем советской интеллигенции в такой же мере, в какой коммунистический большевизм начала века был порождением российской интеллигенции.
   Поколение советской интеллигенции, вышедшее из шинели XX съезда, в течение трех последних десятилетий жизни советской империи было совестью народа и хранителем культурной традиции. Но параллельно интеллигенция была носителем большевистской традиции даже тогда, когда номенклатура уже окончательно распрощалась с большевизмом. Либерализм был воспринят основной интеллигентской массой столь же иррационально и догматически, как в свое время марксизм.
   Однако при определенном внешнем сходстве либеральный большевизм (как упадочная, декадентская форма, запрограммированная на самораспад) существенно отличается от изначального коммунистического большевизма ленинской гвардии, который был явлением восходящим. Большевизм шестидесятников – явление нисходящее.
   Корни старого большевизма были скрыты глубоко в массовой культуре той эпохи; он вырастал из общества и постоянно подпитывался им. Корни нового большевизма – в тоталитарной власти, десятилетиями вскармливавшей его. Разрушение этой власти лишает его энергии, заставляя существовать по инерции, пока продолжает свое бытие советская интеллигенция.
   Либеральный большевизм наших дней может быть рассмотрен и как ложный либерализм. Явление это для России не новое. В основе возникновения ложного либерализма в конце XIX – начале XX века лежало неравномерное распространение в обществе элементов заимствованной культуры европейского Нового времени. Тогда общество было расколото на два культурных класса – на небольшую европейски образованную элиту, отличавшуюся достаточной интеллектуальной самостоятельностью, и на противостоявшую ей во всех смыслах огромную патриархальную массу, всецело находившуюся под культурным влиянием восточного коллективизма.
   Сознание элиты индивидуализировалось стремительно, и на рубеже веков свобода личности воспринималась ею уже как значимая ценность, требующая особой защиты. Именно в этой среде сложились условия для появления либеральных идей. В массах же, где господствовало коллективистское сознание, личность, напротив, представляла собой какую-либо ценность лишь постольку, поскольку была частью коллектива. Индивидуальная свобода расценивалась отрицательно – как фактор, разрушающий традиции и освященный веками порядок.
   На переломе прошлого и нашего веков настроение подавляющей части российского общества было скорее агрессивно-антилиберальным. Это и предопределило две специфические формы существования русского либерализма того времени.
   Во-первых, в отличие от европейского, отечественный либерализм был не массовой общественной идеологией, а узкоэлитарным, не связанным с демократизмом течением. Настоящим русским либералам приходилось опасаться не столько деспотического государства, сколько самого народа, в своем огромном большинстве рассматривавшего индивидуальную свободу как зло. Поэтому во имя защиты действительной свободы русский либерализм был вынужден оставаться антидемократическим или в лучшем случае недемократическим.
   Во-вторых, в России уже тогда преобладали ложные (превращенные) формы и версии либерализма. Представители этих идейных групп заимствовали европейские либеральные постулаты формально и некритически, не понимая или не думая, что парламент, разделение властей, всеобщие выборы и тому подобные идеи и институты ценны не сами по себе, а лишь постольку, поскольку являются средствами защиты индивидуальной свободы.
   Для этой формы либерализма (в отличие от первого) были характерны радикальность и абсолютность демократических требований. Он существовал вне конкретного пространства и времени, поскольку для тогдашней России его лозунги были действительно по большей части неприемлемы, ибо вели не к укреплению, а к уничтожению зачатков свободы.
   К концу XX века реальная основа для развития истинного либерализма в России, судя по всему, так и не появилась. Либеральные идеи заимствуются из Европы, уже в чем-то изживающей свой модерн. Они, однако, распространяются не столько благодаря усвоению массами соответствующих ценностей, сколько благодаря ослаблению тоталитарных скреп (с учетом всех авторитарных издержек современное русское общество намного свободнее, чем при коммунизме).
   Такой либерализм мало похож на оригинал, который был следствием уже произошедших в Европе общественных изменений, когда тип активной, самостоятельной личности стал массовым. В России либерализм по-прежнему остается странным образом средством для совершения общественного переворота, итогом которого должно стать рождение его собственных предпосылок.
   Существует, правда, разница между ложным либерализмом начала и конца XX столетия. В начале века самостоятельная личность как массовый тип вообще отсутствовала. В конце века такой тип личности принципиально уже сложился, но он погружен в летаргию после долгого тоталитарного шока.
   Тем не менее рано или поздно пробуждение должно состояться. Поэтому если ложный либерализм начала века канул в Лету, не оставив после себя заметных следов, то сходный феномен конца века может помочь проложить в Россию дорогу действительному либерализму, сыграв хотя бы роль его катализатора.
   В Европе образование особого «среднего класса» свидетельствовало о том, что формирование идеологии вошло в завершающую фазу. Европейский средний класс – это носитель идеологии. В коммунистической России прототипом этого среднего класса выступала, разумеется, советская интеллигенция[37].Ее развитие завершилось только в позднетоталитарный период, в 1960-е и 1970-е годы. Выполняя в советском обществе функции, аналогичные роли европейского среднего класса, интеллигенция очень сильно от него отличалась. Средний класс на Западе изначально формировался как самодеятельное образование, приспособленное к существованию в свободной, конкурентной экономике. Его ядро до сих пор составляют лица свободных профессий; их можно рассматривать как простых товаропроизводителей, занимающихся интеллектуальными видами деятельности, которая оплачивается господствующим классом (даже тогда, когда они находятся в непосредственных трудовых отношениях с государством).
   Буржуазия – главный работодатель для среднего класса, поэтому последний заинтересован в том, чтобы между ним и буржуазией стоял арбитр в лице государства. Отсюда вполне естественное стремление среднего класса выделить государство из гражданского общества, сделать его равноудаленным от всех социальных групп. Именно такая позиция среднего класса в европейском обществе эпохи модерна превращает его в главного носителя базовых либеральных ценностей и национальной идеи в ее наиболее развитом виде как публичных истин.
   Положение интеллигенции в России совершенно иное. Все отношения в обществе еще с досоветских времен опосредованы государством, которое после 1917 года выступает для интеллигенции и единственным работодателем. Советская интеллигенция изначально сложилась как класс, материально и духовно зависимый от государства. Такая несамостоятельность создала у основной массы интеллигентов своего рода комплекс неполноценности, который с лихвой компенсируется присутствием особой, часто иррациональной агрессивности в отношении к государству, воспринимающемуся как безусловное зло.
   Таким образом, если представитель европейского среднего класса – самодеятельный «ремесленник-интеллектуал», то советско-российский интеллигент – это, если воспользоваться формулой Ильфа и Петрова, «пролетарий умственного труда». Отношение к государству у такого пролетария двойственно. С одной стороны, скрытые, присутствующие на уровне подсознания закомплексованность и тяготение к политической сфере, с другой – «компенсирующее», демонстративно открытое отторжение власти.
   Именно эта раздвоенность позволила интеллигенции, сформированной большевизмом, в нужный момент стать орудием разрушения большевистской государственности, позднее – обеспечивать идеологическое прикрытие перестройки и (частью) посткоммунистического перехода к новому режиму.
   Парадоксально, но в чем-то советская интеллигенция оказалась более инертной, чем номенклатура. В то время как номенклатура быстрыми темпами перерождалась в политический торговый класс, советская интеллигенция продолжала оставаться самой собою. В результате возникла неординарная ситуация, когда советский правящий класс – номенклатура – как бы растворяется, трансформируясь в новые обличья, а обслуживающий класс – интеллигенция – неожиданно для себя оказывается поставленным перед необходимостью существовать самостоятельно.
   Внутри интеллигенции начался сложный, противоречивый процесс. С одной стороны, ускорилось неизбежное ее разрушение как особого класса, с другой – усилился рефлекс самосохранения, произошло инстинктивное «сжатие», мобилизация всех ресурсов для отвращения нависшей опасности.
   Распад советской интеллигенции как класса – явление гораздо более глубокое, чем простая смена взглядов или статуса. Это прежде всего изменение образа жизни.
   Мы видим, как один за другим представители интеллигенции уходят из-под опеки государства и, приспосабливаясь к условиям рыночной экономики, обретают самостоятельность, т. е., по сути, превращаются из «пролетариев» в «ремесленников». Сообразно этому меняются взгляды, и в первую очередь – на государство. Отношение к нему становится более спокойным и взвешенным, появляется нового рода заинтересованность в существовании сильной политической власти.
   Но происходит это очень медленно. Пока лишь единицы рвут связь со своим интеллигентским прошлым; процесс этот для них, конечно, болезненный. Основная интеллигентская масса предпочитает пребывать в летаргии подчиненности государству. Оставаясь большевистской по своим настроениям, интеллигенция в целом кардинально меняет только форму выражения своих взглядов.
   Положение советско-российской интеллигенции напоминает положение кометы, приближающейся к Солнцу. Под действием преобразующей энергии ее ядро плавится и выбрасывает в общественное пространство длинный хвост «бывших интеллигентов». В результате «гравитационного взаимодействия» значительная часть этих разрозненных людей-корпускул как бы конденсируется в некое образование, со временем более отчетливо проявляющее себя средним классом. А комета летит дальше, все уменьшаясь в размерах, пока не распадется совсем.
   Какое-то время идеологические импульсы будут исходить и от разрушающейся интеллигентской «кометы», и от неоформившегося образования, обещающего в далеком будущем стать русским средним классом. Пока влияние последнего едва заметно, но соотношение сил обязательно будет меняться не в пользу интеллигенции. И рано или поздно должен наступить момент, когда общественный вес интеллигенции станет настолько мал, что она прекратит решающее воздействие на развитие идеологии.
   Так в посткоммунистическом обществе возникает уникальное явление идеологического параллелизма. Идеологический процесс, двигаясь в одном, заданном объективнымиисторическими условиями направлении, разворачивается одновременно в двух плоскостях.
   В одной из них носителем идеологии выступает старая советская интеллигенция, в другой – формирующийся средний класс. Рядом, конкурируя друг с другом, развиваются как мнимая, так и действительная идейная трансформация. В первом случае большевизм видоизменяется, меняет символику и мимикрирует под псевдоидеологию, во втором он преодолевается и преобразуется в подлинную идеологию. Так что реальными антагонистами в период посткоммунизма являются большевизм во всех его псевдомодерновых проявлениях (демократических и националистических) и та идеология российского Нового времени, носителем которой выступает формирующийся средний класс. Это действительное противоречие вначале скрыто за баталиями между разными версиями новых большевиков, но со временем оно выйдет на свет божий и начнет определять идеологическое развитие общества.
   Складывающаяся в России идеология проходит те же стадии развития, что и любая другая, только в более быстром темпе, так как большевизм – это уже предыдеология. Российская идеология рождается в негативной форме как отрицание (критика) коммунизма, являющегося формой выражения большевизма; затем антикоммунизм должен будет перерасти в стадию апологии нации-государства (и потому радикальный национализм на определенном этапе будет практически неизбежен, вплоть до самых крайних форм); рано или поздно эта идеология кристаллизуется в виде либеральной системы взглядов на гражданское общество и государство.
   Специфика российской ситуации состоит в том, что на каждой из этих стадий происходит удвоение процесса. Рядом с действительным формированием идеологии через преодоление большевизма идет и другой процесс – приспособления самого большевизма к новым условиям и создания псевдоидеологии. Все это вместе и рисует ту исключительно сложную картину взаимосвязей между развитием идеологии и развитием культуры и общества начала эпохи российского модерна.
   На самом первом этапе формирования идеологии Нового времени в России противоречие между действительным и мнимым преодолением большевизма выступает в латентной форме. Оно скрывается под общими либерально-демократическими лозунгами. Вскоре оно начинает проявлять себя. Одним из симптомов здесь может быть настроение интеллигенции, которое меняется прямо на глазах даже не в силу экономических причин, хотя и они значимы.
   Интеллигенцию явно начинает все больше страшить вроде бы полученная ею самостоятельность, обратной стороной которой кажется ненужность этого класса (или прослойки – на большевистском языке). Выясняется, что в новых общественных отношениях она вряд ли сможет выжить, будучи предоставленной самой себе. Поверхностное отвращение к власти, всегда считавшееся фирменным знаком российской интеллигенции, испаряется; его замещает инстинктивный страх перед будущим без той тоталитарной государственности, которую можно было, беспрерывно порицая и осмеивая, обслуживать. Примеры тому – едва ли не в каждой газете.
   Анализируя специфическое поведение творческой интеллигенции, критик В. Топоров едко замечает: «…Сорок сороков мастеров культуры ищут хозяина. Нашли его. Поняли, как он им нужен. Остается только – воспользоваться моментом – убедить его в том, что они позарез нужны ему. И тогда наступит – а верней, восстановится – всеобщая гармония… Литература и искусство тоталитарного режима, весь творческий истеблишмент (за исключением впавших в немилость – да и то временно – патриотов) пребывает в целости и сохранности. Разве что в некоторой растерянности, но и она, похоже, проходит. Литературе и искусству необходим просвещенный деспот. На худой конец сойдет и непросвещенный. Лишь бы карал, и миловал, и ласкал»[38].
   Неуверенность в будущем и подсознательное (у многих) стремление восстановить привычную для себя среду обитания мотивируют поведение лидеров общественного мнения из числа интеллигенции. Чем долее продолжается ее кризис, тем больше истерии, аффекта в самовыражении. Вот описание встречи с президентом Борисом Ельциным, данное драматургом В. Розовым, которого трудно упрекнуть в интеллигентофобии: «То, что произошло с ними (участниками встречи. –В. П. )в этот день, нельзя назвать иначе как дьявольским наваждением… Так перед главой государства не пресмыкались ни при Хрущеве, ни при Брежневе… Я был ошеломлен тем, что слышалось со всех сторон: „Накажите ваших противников“, „Снимите их с должностей“, „Закройте ненужные вам издания“»[39].
   И еще. В годы так называемой перестройки номенклатура вежливо и с умыслом отошла на второй план, предоставив интеллигенции главную роль в драме под названием «разрушение тоталитарной системы». В среде активных участников этой гигантской постановки родилась иллюзия, что именно интеллигенция превращается в посткоммунистическом обществе в правящий класс.
   «Наше мнимое „первое сословие“ так срослось со своей ролью, – пишет И. Мамаладзе, – что рассчитывает, видимо, и в дальнейшем повести жизнь по своим планам и чтовскормленное, „воспитанное“ поколение программистов, физтеховцев, удачливых коммерсантов, которые уже сейчас составляют костяк преуспевающих предпринимателей, будет послушно сидеть на отведенном третьем месте и всегда нуждаться в духовном водительстве и пастырском окормлении»[40].
   Все это вместе подталкивает массу интеллигенции к тому, чтобы в новых условиях заниматься хорошо знакомым делом – апологией власти, однако на сей раз не с затаенной брезгливостью, а открыто и чистосердечно. Соответствующие изменения происходят и на идеологическом уровне. Либеральный большевизм перестраивается таким образом, что большевизм занимает в нем доминирующее положение, а либерализм превращается в формальность, в символику.
   О кризисе интеллигентского сознания свидетельствует и формирование мифологии тоталитаризма. Причем делает это интеллигенция по старым схемам. Если коммунизм был абсолютным добром, отнесенным в неопределенное будущее, то тоталитаризм теперь является абсолютным злом, отнесенным в неопределенное прошлое.
   Если раньше мы определяли действительность через коммунизм, измеряя прогресс степенью приближения к нему, то теперь мы определяем ее через тоталитаризм, считая,что день прожит не зря, если мы хоть на шаг удалились от него. Миф о всемирно-исторической миссии пролетариата замещается особой миссией предпринимателей.
   Однако новая большевизация основной части интеллигенции вызывает реакцию отторжения у тех ее небольших групп, которые за последние годы приблизились по условиям своей жизни, а соответственно, и по взгляду на мир и на свое место в нем к европейскому среднему классу.
   В области идей это находит отражение, видимо, в первую очередь в обсуждении вопроса о кризисе интеллигенции. «Русская интеллигенция вступает, возможно, в самый мрачный период своего существования», – пишет литературовед М. Берг[41].Подвергаются сомнению искренность и уместность ее антикоммунистического аффективного пафоса. «Бурное отречение от отцов – реакция невротическая. Невроз полагается лечить, – замечает Латынина[42]. – Идее разрыва можно противопоставить только одно: идею развития, идею исторического творчества»[43].
   Идеологический процесс, начавшийся в России в середине 1980-х годов, одолевает только первую фазу в развитии. Его содержание и форма будут неоднократно меняться, но уже сегодня предугадываются основные вехи на этом пути. Необходимость решать политические и экономические задачи выдвинет на первый план проблемы государственности и единства России. Таким образом, наше общество плавно подошло к тому рубежу, когда формирование идеологии из критической стадии переходит в стадию апологии нации-государства. Российская интеллигенция и новый компонент общества – средний класс отреагируют на изменения, скорее всего, по-разному.
   Средний класс будет стремиться выстроить рациональную концепцию новой государственности. Идеологически он будет поначалу проявлять себя в пассивной форме – через неприятие «либерального большевизма». Он будет воздерживаться до поры от политики. Именно поэтому линия действительно возможного в близком будущем идеологического противостояния – между интеллектуалами из среднего класса и группами (осколками) былой советской интеллигенции – как бы намечена пунктиром на фоне театральной борьбы либеральных и реликтовых большевиков.
   Не надо быть пророком, чтобы сказать: именно эта незаметная сегодня линия станет со временем едва ли не главным водоразделом в идеологии, когда враждующие ныне большевики окажутся вместе по одну сторону баррикад, построенных ими против среднего класса.
   Деградирующая советская интеллигенция попытается мимикрировать под условия, диктуемые политикой и экономикой, и возьмет на вооружение не либеральную, а националистическую (может быть, шовинистическую) риторику. Та самая основная масса интеллигентов, которая упоенно обличала «красно-коричневые» (ярлык, по идеологической сути неверный) взгляды «национальных большевиков», начнет ревностно исповедовать мировоззрение национал-патриотов. Причем если судьба проявит свойственную ей иронию, нынешние «патриоты» так и останутся маргиналами большой политики, а наиболее яркие «либералы» возглавят патриотическое движение.
   Ничего неожиданного в таком повороте не будет, ибо его предпосылки заложены в самом либеральном большевизме.
   Антиимперские ориентации сегодняшних радикальных демократов – очередная превращенная форма русского православного мессианства. В начале прошлого века коммунизм стал формой, в которой русское мессианство совершало мировую экспансию; в начале нынешнего оно может проявляться и как изоляционизм.
   За вполне рациональными рассуждениями о необходимости покончить с Россией как с империей (империей в том числе и как формой, исторически предшествующей нации-государству), о праве народов самостоятельно определять свою судьбу и т. д. стоит иррациональное восприятие окружающего мира как «гири на шее России». (Логика здесь примитивная: Россия израсходовала себя в панславизме, в Средней Азии; чтобы ей реализовать себя, надо насильно избавиться от всех – перевести на расчеты в долларах, лишить военной помощи и т. д., надо отгородиться от ненужных России проблем. А заодно наказать ослабивших свои связи с Россией, дав понять, что они потеряли.) Это все то же мессианство, только в упадочной форме. Либеральный большевизм таким манером продолжает русский традиционализм.
   В близком будущем (если уже не сегодня) противоречие между формирующейся идеологией начала российского Нового времени и агонизирующим большевизмом во всех его версиях проявит себя открыто как противоречие между рациональным национализмом, исходящим из интересов нации-государства, и иррациональным традиционализмом, опирающимся на народные мифы. И для общества самым трудным будет, скорее всего, не политический выбор между демократией и авторитаризмом, а идеологический – между национализмом и шовинизмом. Ирония истории состоит в том, что заглянуть в это отдаленное будущее можно, прочитав открытое письмо А. Д. Сахарова А. И. Солженицыну начала 1970-х годов.
   Положение, в котором очутилась Россия, сложнее, чем просто экономический и политический кризис. Мы присутствуем (участвуя, разумеется) при нравственной деградации общества. Из этой глубины нельзя вырваться при помощи чисто экономических и политических мер. Подобное лечится подобным. Поэтому нам все-таки придется по-новому осмыслить роль нравственных начал в жизни российского общества.
   Индивид подчиняется бесчисленным правилам, установленным помимо его воли государством, разнообразными корпорациями и сообществами, членом которых он является, наконец, семьей. Но есть еще и правила, которые он устанавливает для себя сам. Они могут совпадать или не совпадать с внешними нормами, навязанными обществом. Их выбор зависит от воли личности, ее внутренних установок и приоритетов.
   Мы долгое время слишком много внимания уделяли внешним регуляторам общественного поведения и слишком мало думали о внутренних (некоторые из нас, впрочем, о существовании последних не догадывались). В нашем сознании сложился культ социальных, точнее, социалистически-правовых норм. В нормальном же состоянии общества роль социальных, внешних норм, думается, более скромна, чем кажется на первый взгляд: человек сам в основном регулирует свое поведение. Наивно полагать, что миллионы людей не крадут, не убивают, не нарушают, в конце концов, правил дорожного движения лишь потому, что существуют уголовный и административный кодексы. Страх перед наказанием и общественное мнение не в состоянии предотвратить массовых беззаконий. Существует другая, во много раз более могучая сила – нравственная традиция, передающаяся из поколения в поколение, впитываемая с молоком матери. Когда эта традиция ослабевает, никакое государство и никакое право не могут удержать порядок, в том числе политический.
   Нравственность так же исторична, как государство и право. Смена эпох означает смену моральных систем. Причем поскольку нравственное сознание изначально существует в форме религиозного, переломные моменты истории ознаменовывались сильнейшими религиозными движениями.
   Рождение буржуазии в Европе, как известно, сопровождалось движением Реформации, в рамках которого выковывалась новая буржуазная мораль. Политическое сознание гражданина опиралось на нравственное самосознание человека, созданное Реформацией. Сначала человек учился быть более независимым по отношению к Богу, т. е. самостоятельно решать вопрос о добре и зле, о нравственном и безнравственном. Лишь после этого мог утвердиться общественный строй, основанный на экономической и политической свободе индивида. Не может быть буржуазных рыночных отношений без буржуазной этики труда, равно как и политической демократии без навыков нравственного саморегулирования.
   Номенклатурная буржуазия станет настоящим классом собственников только после того, как Россия переживет свою Реформацию, создающую нравственные предпосылки нового общественного уклада. И потому сегодня будущее России зависит не столько от референдумов, выборов и перевыборов, сколько от нравственного прорыва, от появления нового этического кода, рождения людей с новой моралью, способных строить открытое общество.
   В сегодняшней России уже необходимо говорить не об изменении нравственных начал, а об их восстановлении.
   В начале XX века в России уже ставился вопрос о реформации. Сегодня вновь популярны философы и публицисты веховского направления. На них часто ссылаются, но при этом редко задаются вопросом, почему Бердяева и многих других волновали в первую очередь не экономические и политические взгляды российской интеллигенции, а ее безрелигиозность.
   Из духовного кризиса начала прошлого века было два пути: реформация православия или революционный атеизм. Исторически суждено было победить атеизму. Российская интеллигенция вы́носила в себе великую утопию о прогрессе, который может быть достигнут лишь при помощи усовершенствования общественного строя.
   Спор же на самом деле тогда шел вовсе не о том, есть Бог или нет. В такой форме решался вопрос о месте и роли нравственных начал в общественной жизни. Отвергая религию, российская интеллигенция, сама того не осознавая, отвергала значение нравственной саморегуляции.
   Вставшее на позиции воинствующего атеизма большевистское государство вскоре убедилось в поспешности своего стремления выбросить мораль на свалку истории. Править обществом лишь при помощи насилия не дано было никому, даже большевикам. Так на исторической сцене появляется коммунистическая мораль.
   Сегодня можно посмотреть на знаменитую речь В. И. Ленина на III съезде комсомола под другим углом зрения. Была сделана титаническая попытка, в принципе отринув нравственность, привить народу искусственные нравы, некий суррогат этики, нашедший впоследствии трагикомическое воплощение в Моральном кодексе строителя коммунизма.
   В течение семидесяти лет этот суррогат не без успеха использовался властью в мобилизационных целях. Однако в смысле действительного нравственного развития народа это был огромный шаг назад. Вместо движения к нравственной самостоятельности личности возрождался худший вариант ортодоксального православия (в смысле: не Бог для человека, а человек для Бога) с той лишь разницей, что в качестве «отца небесного» выступала сама власть, которая с известных пор определяла критерии добра и зла.
   На власть и коммунистическую идеологию оказалась замкнута вся система нравственного регулирования. Ирония истории заключалась в том, что разрушение этих принципиально безнравственных власти и идеологии неизбежно приводило к окончательному и бесповоротному уничтожению нравственных устоев общества.
   Становление европейских буржуазии и среднего класса благодаря Реформации сопровождалось ростом нравственного самосознания индивида. Я повторяю эту аксиому, чтобы попытаться показать: в России все обстоит гораздо сложнее.
   В силу многих исторических причин реформация должна начаться у нас уже после того, как открылось движение к рынку, появилась первая – номенклатурная – буржуазия и едва обозначился средний класс.
   Обретение экономической и политической свободы происходит в обстановке продолжающегося нарастающими темпами падения нравов. Рынок парализован мошенничеством и насилием, зачатки демократического правления – коррупцией, мелким карьеризмом и интриганством.
   Нравственная несостоятельность – вот причина, которая мешает номенклатурной буржуазии преодолеть свою номенклатурность, а интеллигенции – «совковость». Новыеэлиты появятся в России только тогда, когда изменится нравственная ситуация в обществе. Сегодня в его недрах идет подспудная селективная работа. Миллионы людей оказались поставлены перед нравственным выбором. Причем это может стать испытанием гораздо более суровым, чем тоталитарный пресс. При тоталитаризме личность противостояла (если противостояла) внешнему давлению, теперь ей необходимо императивно преодолевать соблазн внутри себя. Из тех, кто в таких условиях сумеет обрести и сохранить себя, и сформируется круг людей, который возглавит российскую реформацию. Остается только надеяться на то, что эта селекция не будет отрицательной.
   Этот процесс идет медленно, почти незаметно на фоне нравственного разложения старо-новых, в том числе политических, элит. Только если количество наконец перейдетв качество, в России произойдет тот нравственный всплеск, который Л. Гумилев называл «пассионарной волной» и который знаменует новый виток в цивилизационном развитии общества. Только тогда элиты в России станут действительно новыми и появятся настоящие новые русские люди.
   Очерк 4
   Посткоммунистическая элита. От «буржуазной номенклатуры» к «номенклатурной буржуазии»
   Очень трудно понять сегодняшнюю Россию без понимания той среды, из которой она вышла, а вышла она из поколения, которое в 1990-е удивило Европу и Америку. О нем частоговорили как о новой российской элите, в руках которой было будущее страны. Кем же были эти невесть откуда взявшиеся, загадочные, свободные и богатые люди посткоммунистической России? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо обернуться назад в советское прошлое, ибо все новое, как известно, есть хорошо забытое старое.
   Советская элита формировалась не один десяток лет. За эти годы она пережила длительную и мучительную стадию становления, а затем последовательно развивалась по классической схеме, поочередно выступая как класс «в себе», «для себя» и «для других». Лишь после этого на исторической сцене появились «новые русские», так поразившие воображение современников.
   Революция означает не только смену эпох, но и смену элит. Однако новая элита редко обнаруживает себя сразу после революции. Поначалу власть становится добычей той партии (части общества или политической организации), которая подготовила и возглавила переворот. По праву победителя этот авангард мгновенно превращается в правящий класс. Он получает свои привилегии как трофей.
   Это еще не социальный слой, а лишь некая сумма конкретных лиц, игрой исторического случая оказавшихся наделенными богатством и властью. Но история очень быстро производит селекцию среди выдвиженцев революции, оставляя наверху лишь тех, кто соответствует требованиям наступившей эпохи. Именно из последних начинает формироваться новая элита.
   С этой точки зрения рано говорить о советской элите в ленинский период и время НЭПа. В том, как сформирован высший класс, еще не прослеживается никакой системы. Место наверху определяется только революционными заслугами. Правящий слой социально разнороден. Здесь можно найти всех: от аристократа до безграмотного крестьянина. Так же контрастна и психология властителей. Революционный фанатизм удивительным образом сочетается здесь с жадностью мародера.
   Но по мере стабилизации режима в формировании элиты начинает прослеживаться определенный принцип. Элитарность в Советской России является функцией власти. Принадлежность к «высшему свету» предопределяется занятием соответствующей должности в государственной иерархии. Советская элита рождается как номенклатура.
   Становление советской номенклатуры практически совпадает по времени с периодом сталинского правления. Для элиты это время жестокой, без всяких правил борьбы за должности. Миллионы людей сражаются друг с другом за место под солнцем. Так сражались друг с другом будущие буржуа в эпоху первоначального накопления капитала.
   Должность в сталинской России – тот же капитал, и поэтому в ход идет все: подкуп, донос, обман, убийство. Борьба внутри партийного и государственного аппарата сродни дарвиновской борьбе за существование. В ходе нее в результате естественного отбора выделяются особо одаренные особи, способные делать карьеру. Они еще очень разные, с неодинаковой судьбой, но их уже объединяет общий психологический шаблон, по которому будущие поколения будут легко узнавать функционеров.
   Эти профессиональные карьеристы не могли не прийти в столкновение с баловнями судьбы – старыми большевиками, занимавшими свои должности лишь в силу исторических заслуг. Судьба ленинской гвардии оказалась предрешена. Ей оставалось либо принять участие в соревновании на выживаемость (что часть революционеров успешно и сделала), либо уйти с политической сцены.
   К середине 1950-х годов становление советской элиты заканчивается. Хрущевская оттепель знаменует превращение номенклатуры в «класс в себе». Она еще не стала особой социальной группой, но чехарда назначений на руководящие посты прекращается. Процесс замещения государственных должностей упорядочивается. Борьба без правил сменяется борьбой по правилам.
   Возникают традиции, которые при помощи идеологии закрепляются как незыблемые процедуры. Процедуры создают рамки, обязательные для всех. В указанных рамках продвижение вверх по иерархической лестнице формализуется. Субъективные качества претендента начинают играть меньшую роль. Зато возрастает роль объективных критериев, таких как социальное происхождение, образовательный уровень, служба в армии и т. п.
   Скоро появилась возможность увидеть и первые результаты действия этого механизма. Советская элита стала более однородной. Наверху, как правило, оказывались люди со сходной биографией, чаще выходцы из крестьянской среды, получившие высшее образование. Психологическая общность правящего класса усиливается.
   С середины 1960-х годов создаются объективные и субъективные предпосылки для превращения номенклатуры из «класса в себе» в «класс для себя». Номенклатура все больше обособляется в особую социальную группу. Эта группа стремится закрепить за собой государственную власть. Возникает качественно новая ситуация. Наряду с принципом «элита есть функция власти» начинает действовать и прямо противоположный: «власть есть функция элиты».
   Чиновник уже относится к своей должности как к собственности. Он делает все мыслимое и немыслимое, чтобы закрепить эту должность лично за собой навсегда и по возможности передать ее по наследству. Начинается старение элиты. Процесс замещения должностей на всех этажах государственной иерархии замедляется. Одновременно сдерживается развитие государственной и общественной жизни, страна вползает в стагнацию.
   В годы застоя окончательно формируется облик советской номенклатуры. Должность откровенно рассматривается как возможность пользоваться частью государственнойсобственности. Чем выше должность, тем шире эти возможности. Относясь к должности как к частной собственности, советская элита опосредствованно относится как к частной собственности и к той доле государственного имущества и благ, доступ к которым она получает благодаря служебному положению. Таким образом, в стране постепенно устанавливались опосредствованно буржуазные отношения.
   С одной стороны, происходит значительное расширение элитарного слоя. К нему теперь принадлежат не только высшие партийные функционеры, высокопоставленные чиновники советов и исполкомов, но и многочисленные хозяйственники солидного ранга. Более того, к элите начинает примыкать антипод номенклатуры – организованная преступность. Многочисленные подпольные дельцы постепенно занимают свое место в тени советского Олимпа. С другой стороны, элита делится внутри себя на замкнутые кланы. Делаются попытки передавать службу по наследству. В обществе складываются почти закрытые элитарные и полуэлитарные корпорации, имеющие собственные интересы иоберегающие свои привилегии.
   Наступает момент, когда советской элите становится тесно в старых рамках и она начинает проявлять себя как «класс для других», стремясь изменить общественный строй в своих интересах, изогнуть его под себя. Этот процесс становится особенно заметным во времена перестройки – в «эру Горбачева».
   В устремлениях советской элиты не было ничего оригинального. Как и любой другой растущий класс, номенклатура желала закрепить свое уже фактическое господство юридически. В конкретных условиях, сложившихся в СССР к началу 1980-х годов, это значило, что номенклатура должна открыто оформить право частной собственности на ту долю государственного имущества, которой она пользовалась до сих пор в опосредствованной чином государственной форме. Однако, для того чтобы стать частным собственником, номенклатуре необходимо было уничтожить ту самую социалистическую собственность и соответствующую ей государственную надстройку, которые в течение десятилетий составляли основу ее господства.
   Таким образом, направление, цели и возможные итоги перестройки оказывались предопределены. Но они были предопределены отнюдь не гуманистическими и демократическими воззрениями инициаторов и участников этого политического процесса, а экономическими интересами советской элиты, стремящейся юридически закрепить свои права. Опосредствованно буржуазные отношения, сложившиеся в 1960-е и 1970-е годы, превращались в непосредственно буржуазные, а обуржуазившаяся номенклатура становилась номенклатурной буржуазией.
   История редко ставит перед обществом задачи, не обеспечив их решение материально, т. е. не создав силу, которая в состоянии эти задачи решать. Прежде чем старая номенклатура станет новой буржуазией, должна была явиться общественная сила, призванная разрушить систему государственной собственности и охранявшее эту систему тоталитарное государство.
   Советской номенклатуре изначально было свойственно внутреннее противоречие. Суть его состоит в том, что государственная власть выступает для элиты одновременнопричиной и следствием, основанием господства и его результатом. Советская элита становится элитой только потому, что в ее руках находится государственная власть, и в то же время она узурпирует власть лишь на том основании, что она элита. Это противоречие в конечном счете и обусловливает необходимость постепенного изменения форм господства.
   На первых порах, пока элита существовала только как «класс в себе», ее глубинное противоречие никак не проявляло себя и не вызывало никаких видимых последствий. Однако по мере превращения элиты в «класс для себя» оно находит внешнее выражение в объективной противоречивости условий существования и развития номенклатуры.
   С одной стороны, господство номенклатуры имеет своим основанием государство, поэтому чем сильнее государство, тем прочнее позиции элиты. Государство становится тем сильнее и стабильнее, чем эффективнее действует номенклатурный механизм расстановки и перемещения (в основном по кругу, в пределах одной страты) руководящих кадров, чем больше власть защищена от субъективных, волюнтаристских воздействий. С другой стороны, проявить себя как класс номенклатура может, лишь узурпируя власть, закрепляя за собой занимаемые ею должности в государственной иерархии. Но тем самым она сама разрушает сложившийся номенклатурный механизм, ставит результативность деятельности государственной власти в зависимость от качества и возможностей конкретной группы стареющих чиновников. Это приводит к постепенному ослаблению государства и одновременно к ослаблению позиций самой правящей элиты.
   Развиваясь, номенклатура вступает в конфликт со своими собственными основаниями. Конституируясь как класс «для себя и для других», она вынуждена провоцировать застой и ослаблять государственную власть. Застой не является исторической случайностью, возникшей по недомыслию впадающих в маразм правителей. Это неизбежный этап в развитии номенклатуры, условие ее становления как правящего класса.
   Объективная противоречивость положения сказывалась на субъективном состоянии номенклатуры, приводила к ее внутреннему раздвоению. Номенклатура вынуждена была выступать в странной исторической роли – как реакционный и прогрессивный класс одновременно.
   Оставаясь на узкоэгоистических позициях, она порождала застой и ослабляла государство. В то же время, заинтересованная в укреплении государства, она должна была бороться с застоем, желать обновления и реформ и действовать в этом смысле в интересах всего общества. Номенклатура, являлась одновременно и суррогатом власти, и суррогатом общества, функционировала как аппарат и как общественность. Это не то внешнее разделение, когда номенклатура расслаивается на отдельные чиновничьи корпорации. Речь идет о двух лицах номенклатуры, когда один и тот же конкретный человек, занимающий конкретную должность на государственной службе, попеременно ведет себя то как должностное лицо, настоящий чиновник, то как представитель общественности, российский интеллигент. Эта внутренняя расчлененность сознания становится естественным состоянием, образом жизни советской элиты.
   Чем более ослабляется власть, тем противоречивее положение номенклатуры и тем явственнее ее внутренняя разъединенность. На определенном этапе внутреннее расслоение проявляет себя внешне как раскол элиты. Происходит своего рода материализация духа. По одну сторону баррикад оказываются партократы – достаточно узкий радикальнореакционный слой, стремящийся во что бы то ни стало сохранить отживающую государственную систему. По другую сторону – демократы, такой же узкий радикально-оппозиционный слой, стремящийся к уничтожению ненавистной государственности.
   За короткий по историческим меркам период радикальная оппозиция при молчаливой поддержке почти всей элиты одолела реакцию и решила давно назревшую задачу уничтожения системы, ставшей анахронизмом.
   В это же время самые интересные процессы разворачивались в глубине и были до поры скрыты от сторонних глаз. Основная масса номенклатуры, не принимая участия в политических баталиях, воспользовалась ослаблением власти, чтобы любыми доступными средствами превратить в свою частную собственность государственное имущество,которое оказалось в пределах ее досягаемости. Так номенклатурная гусеница, перезимовав перестройку в виде куколки, выпорхнула в свет как бабочка-буржуазия.
   За свою многолетнюю историю советская номенклатура не раз меняла облик. Поначалу она не имела определенного лица. Термин «номенклатура» в первое время означаетлишь перечень наиболее важных государственных должностей, замещаемых определенным образом. Когда элита становится «классом в себе», под номенклатурой начинают подразумевать не столько перечень должностей, сколько круг лиц, обычно занимающих их. Затем какое-то время смысл термина «номенклатура» совпадает со смыслом термина «элита». Принадлежать к номенклатуре значит занимать высокое положение в обществе, иметь привилегии, пользоваться всевозможными материальными благами. После значение термина «номенклатура» резко сужается: это уже не вся элита, а лишь наиболее консервативная, отсталая и реакционная ее часть.
   Парадоксально, но превращение советской элиты в полузакрытую социальную группу способствует повышению уровня ее культуры. Появляется новое номенклатурное поколение, которое уже имеет не рабоче-крестьянское, а советско-аристократическое происхождение. Это поколение имеет достаточно хорошее образование, иногда полученное за границей. Его уже трудно накормить сказкой о коммунизме. Пользуясь всеми благами псевдосоциалистической системы, оно относится к этому коммунизму с плохо скрываемой брезгливостью и открыто фрондирует своим вольнодумством. Из такого поколения выйдут будущие Гайдары и Чубайсы. Да и старшее поколение не живет с закрытыми глазами. Для элиты железный занавес со временем превращается в формальность. Она ездит на Запад и имеет возможность сравнивать реальную эффективность общественных систем.
   К концу 1970-х годов советская номенклатура уже тяготится партийно-коммунистическими условностями, которыми обставлено ее господство. Еще более удручающе действует на нее осознание зыбкости основ своего господства, понимание зависимости личного благополучия от изменчивой служебной планиды – собственной или родителей.
   Для представителя номенклатуры был всего один путь решения подобных проблем – стать полноценным буржуа. Номенклатурная буржуазия есть высшая и наиболее законченная форма развития советской номенклатуры, форма, в которой наконец находит разрешение присущее номенклатуре внутреннее противоречие. Став буржуазией, номенклатура приобретает собственное, независимое от власти основание своего господства – капитал.
   Номенклатурная буржуазия – это не только высшая, но и последняя ступень восхождения старой советской элиты. Начиная с данного момента эта элита отрицает саму себя и преодолевает свою номенклатурную форму, превращаясь постепенно в обыкновенную буржуазию.
   В результате крушения старой государственности происходит ранее немыслимое расщепление господства и власти. Самозахват государственной собственности приводитк тому, что экономическое господство оказывается почти целиком в руках номенклатурной буржуазии. Однако политическая власть остается в руках демократов, революционного авангарда общественности, который завладел ею по праву победителя в августе 1991 года. В принципе это старая государственная власть, но уже принадлежащаядругим.
   Отношения между номенклатурной буржуазией и демократами так же сложны и двусмысленны, как отношения сталинцев и ленинской гвардии в конце 1920-х – начале 1930-х годов. С одной стороны, их вроде бы связывает общее революционное прошлое. С другой – номенклатурная буржуазия уже успела стать реальным хозяином России и поэтому вправе желать, чтобы у руля государства стояли ее представители. Руль, однако, оказался в руках самозванцев, успевших перехватить его у рухнувших партаппаратчиков.
   Между теми, кто защищал Белый дом в августе 1991 года, и теми, кто в суматохе перестройки прибирал к рукам «склады», пробежала черная кошка. Реальная сила и историческая перспектива находятся сегодня, безусловно, на стороне последних. Но дело осложняется тем, что в рядах номенклатурной буржуазии отсутствует единство. Различные группы бывшей советской номенклатуры приватизируют госсобственность различными темпами и поэтому в разное время оформляются окончательно как буржуа.
   Как это обычно бывает в эпоху ранних буржуазных преобразований, первым обогащается небольшой отряд финансовой и торговой (преимущественно компрадорской) буржуазии. 1991–1993 годы – время расцвета всевозможных коммерческих банков и внешнеторговых организаций, посредничества. Это подлинные хозяева жизни в России. Основная часть бывшей элиты обуржуазивается значительно позднее. Прежде всего это касается промышленной номенклатуры. Так возникает новое противоречие между небольшой частью новой буржуазии, торгово-финансовой олигархией, и основным ее отрядом – формирующейся промышленной буржуазией.
   Данное противоречие, естественно, накладывается на отношения между политически властвующей демократией и экономически господствующей буржуазией. В то время какпромышленная буржуазия стремится привести к власти своих людей, торгово-финансовая олигархия предпочитает брать на откуп существующую власть, оплачивая услуги «новых» чиновников.
   Политическая борьба, которую вели между собой в 1992–1993 годах демократы и различные политические фракции «директоров», была в действительности выражением той экономической конкуренции за сферы влияния, которую вели между собой узкая группировка номенклатурной буржуазии, захватившая командные высоты в финансах и торговле, с ее людьми в структурах власти, и более широкая группа формирующейся промышленной буржуазии.
   Естественный ход развития буржуазных отношений рано или поздно приведет к тому, что на смену правлению небольшой группы нуворишей придет господство широких буржуазных масс. Но окончательно положение стабилизируется только тогда, когда будет выработан механизм, позволяющий новой буржуазии осуществлять политическое господство в целом, т. е. в качестве класса. Для этого каждый новоявленный буржуа должен ощутить себя представителем своего класса. И вот здесь становится совершенно очевидной необходимость трансформации сознания номенклатурной буржуазии, ее внутреннего идеологического и психологического перерождения.
   Номенклатурность вступает в противоречие с буржуазностью. Номенклатурная традиция толкает только что родившегося российского буржуа к узкоэгоистическому, утилитарному отношению к власти. Как бывший представитель номенклатуры, новый хозяин России домогается создания государственной системы привилегий и исключений для своего личного дела.
   Буржуазность заставляет бывшего номенклатурщика стремиться к установлению равных правил игры для всех, к общей отстраненности от власти, к системе законности. Здесь номенклатура упирается в своем развитии в потолок, преодолеть который она не в состоянии, даже став буржуазией. Революция политического и правового сознания невозможна без революции психологической или нравственной. Именно она должна подвести черту под номенклатурным прошлым российской буржуазии.
   Очерк 5
   Ритмы России. Парадоксы стабильности переходного общества
   Вот уже несколько десятилетий вдумчивые аналитики проигрывают в России пари наблюдательным. Вдумчивые отмечают рост общественного напряжения и ждут, когда пружина кризиса со страшной силой развернется. Наблюдательные осторожно и беспристрастно фиксируют, как раз за разом власть выходит окрепшей из немыслимых политических передряг.
   Все это напоминает известную дискуссию между Троцким и Сталиным. Каждую пятилетку Троцкий предрекал гибель сталинского режима от внутреннего перенапряжения. Каждый раз этот прогноз не оправдывался. Тогда Троцкий заявлял, что благодаря достигнутой стабилизации противоречия развились до такой запредельной степени, что их разрешение становится возможным только через катастрофу. Катастрофа произошла, но Троцкий ее не увидел. Примерно по этой же схеме протекает спор между современной властью и ее оппонентами в России.
   Стабилизация, чреватая взрывом, – естественное политическое состояние современной России. Каждый раз, когда стабильность достигается благодаря мерам, носящим явно деструктивный характер, мнения исследователей делятся почти поровну. Тем, кто считает, что ситуация стала управляемой, противостоят те, кто думает, что государственная машина на огромной скоростинесется к пропасти.
   Тема стабильности продолжает находиться в центре научной и политической дискуссии в течение всего срока «преобразований». Двойственность оценок полезности стабилизации приводит к удвоению всех сценариев политического будущего России. В них сразу закладываются две возможности: один вариант развития, если политическая стабильность сохранится, другой – если произойдет дестабилизация режима. Эта парадоксальная неуверенность в жизнеспособности столько раз доказывавшей свою политическую состоятельность власти, этот разброс мнений в оценке происходящего у всех на глазах нуждаются в объяснении.
   Стабильность переходного общества есть стабильность его изменения. Сохранение статус-кво свидетельствует в переходную эпоху о неблагополучии.
   Стабильным, я полагаю, является такое состояние общества, при котором обеспечивается его устойчивое развитие. Стабильность в нормальных условиях предполагает сохранение неизменными оснований, обеспечивающих развитие. Антиподом стабильности является состояние, при котором общественное развитие становится неустойчивым, т. е. кризисным. Нестабильность может быть деструктивным фактором и обусловливать прекращение развития и постепенную деградацию общества.
   Стабильность переходных обществ отличается существенной спецификой. Переходное общество – это уникальный феномен, где в течение определенного времени на равных сосуществуют старые и новые основания развития.
   Старое и новое не есть нечто четко отделенное друг от друга. Это соотношение не субъектов, а состояний. При этом одно и то же состояние может быть определено и как старое, и как новое в зависимости от избранной точки отсчета или используемого ракурса. В каждом новом обществе есть элементы старого, а каждое старое общество «беременно новым». Но только в переходном обществе старое и новое присутствуют на равных.
   Нормальное состояние переходного общества – это вытеснение старых оснований новыми. Поэтому для переходного общества непрерывное изменение оснований, обеспечивающих его развитие, является условием стабильности. Переходное общество стабильно, пока происходит смена его оснований, и дестабилизируется, когда такая смена приостанавливается. Если в обычном обществе стабильность предполагает сохранение статус-кво, то в переходном – именно изменение статус-кво является стабилизирующим фактором.
   Стабильность переходного общества существует в двух измерениях, что соответствует двойственной природе переходного общества. Здесь есть как бы две стабильности, которые можно условно назвать «ситуационная» и «стратегическая». Ситуационная стабильность отражает, как и в любом обществе, неизменность оснований развития исохранение статус-кво в данный момент. Стратегическая стабильность отражает динамику общественных перемен и, соответственно, изменение статус-кво.
   Стратегическая и ситуационная стабильность находятся между собой в диалектическом взаимодействии. Их сосуществование противоречиво. Установление ситуационной стабильности (стабильности в обычном понимании) означает замедление процесса вытеснения в обществе старого новым, что составляет альфу и омегу существования переходного общества. В результате происходит стратегическая дестабилизация, неминуемо приводящая к кризису, т. е. укрепление видимой, внешней стабильности может привести переходное общество к катастрофе. Напротив, изменения, которые на первый взгляд могут показаться деструктивными, если они действительно связаны с замещением старого новым в рамках назревшей необходимости, будут иметь в конечном счете стабилизирующее воздействие.
   Вопрос о стабильности переходного общества имеет в России значение вопроса о стабильности вообще. Причиной тому – уникальность российского переходного общества.
   Старое и новое – это своего рода исторические условности. Переход от старого к новому может происходить быстро, а может при определенном стечении обстоятельств занимать несколько столетий. Точно так же периоды ярко выраженных, качественно определенных как старое и как новое состояний могут быть продолжительными, а могут существовать считаные мгновения.
   В истории западной цивилизации качественно определенные состояния доминируют, а переходы от одного состояния к другому занимают относительно непродолжительное время. В истории России качественно определенные состояния трудноуловимы. Вся ее история выглядит как один сплошной переходный период. Здесь исторические краски смешаны и неконтрастны, новое постоянно соседствует со старым, одно накладывается на другое и, не успев утвердиться, уже вытесняется чем-то иным, следующим в очереди.
   Русская история есть история переходных состояний. В отличие от Запада, переходность для Россия – норма. Историческая определенность, напротив, существует только как редкое и сиюминутное исключение. В этом состоит одна из ключевых особенностей развития России как параллельной цивилизации. Российская история перетекает в том же направлении, в котором западная проходит.
   В России всегда трудно определить, что в данный момент есть стабилизация, а что дестабилизация. Парадоксы стабильности являются имманентной чертой русской политической жизни, а само политическое развитие есть непрекращающаяся борьба за и против сохранения статус-кво.
   Стабильность в России всегда определяется той степенью свободы, с которой осуществляется движение главного противоречия переходной эпохи – противоречия междуновой и старой эрами. В каждый период русской истории это противоречие имеет свою конкретную форму.
   Старым в посткоммунистической России оказывается то, что выглядит совершенно по-новому, – государственная власть. Победа «демократии» в России невероятным образом обернулась очередной победой русского государства над русским обществом.
   Посткоммунистическое общество рассматривается, как правило, как нечто качественно новое по отношению к своему предшественнику – советскому обществу. Причем взгляд этот разделяют как сторонники, так и противники коммунизма. Внимание фиксируется на внешних отличиях и изменениях, которых, действительно, великое множество. Но следует в то же время признать, что посткоммунистическое общество изнутри, будучи переходным, является новым в такой же степени, как и старым.
   При этом было бы ошибочным полагать, что старое в эпоху посткоммунизма локализовано в какой-то идеологии, движении или в отдельно взятом институте (например, в силовых структурах). Тем более глубоко неправы те, кто весь пафос борьбы со старым миром сосредоточивают на противостоянии компартии. И дело не в политически корыстном характере этого пафоса и не в псевдокоммунистическом характере именующей себя соответствующим образом партии.
   Все посткоммунистическое общество, взятое в целом, является старым обществом. Взглянув под определенным углом зрения на сегодняшнюю Россию, можно легко обнаружить узнаваемые черты старого строя во всех сферах общественной жизни, от экономики до политики.
   Тезис «в России все изменилось» сегодня так же справедлив, как и тезис «в России все осталось по-прежнему». В этом одна из главных загадок нашего времени. Староеникогда не сдавало в России позиции быстро уже в силу упоминавшихся особенностей ее культурного развития. Но на этот раз, в сравнении с потрясениями 1917 года, старому миру удалось сохранить себя непосредственно. Для старой элиты «демократические» преобразования не обернулись ни перераспределением собственности в экономике, ни поражением в правах в социальной сфере, ни декоммунизацией (наподобие денацизации) в политике.
   Номенклатурная собственность и номенклатурные привилегии были конвертированы в частную собственность и частные привилегии. Номенклатурная власть осталась номенклатурной властью, сбросив свою идеологическую оболочку. Партийная и административно-хозяйственная элита вместе с теневыми дельцами старого общества преобразовали себя в новых русских и остались привилегированным классом. Государство, также оставшись прежним, по сути, изменилось лишь в той степени, в какой изменился класс, с которым оно было связано.
   Эти выводы покажутся сомнительными человеку, воспитанному на ужасах тоталитарной эпохи. Однако трезвый взгляд на вещи показывает, что практическоебытиечеловека посткоммунистического сильно отличается от положения личности в демократическом по-настоящему обществе с рыночной экономикой.
   В своей повседневной жизни россиянин оказался совершенно незащищенным перед бюрократической гидрой, в виде которой предстало перед ним современное государство. Гигантская административная машина, начиная с Президента и заканчивая Участковым (именно с большой буквы), сама устанавливает правила своего поведения, сама определяет, кто прав, а кто виноват, сама же решает, кого карать, а кого миловать.
   Парламент фиктивен, суд неправеден, администрация едина и неделима. Победить систему можно, только если она сама с этим согласится, так как она властвует монопольно. И как всегда, столичное чиновничество есть апофеоз русского бюрократизма.
   Такая картинка, нарисованная на фоне мирной жизни, в которой никого не расстреливают и в которой каждый делает «что хочет», выглядит неправдоподобно. Но до того, как выслушать обвинения в субъективизме, хочется высказать ряд замечаний по поводу соотношения тоталитарно-коммунистического и так называемого свободного посткоммунистического государства.
   Во времена расцвета самого махрового государственного терроризма коммунистическая власть имела ряд весьма специфических ограничителей. Не переоценивая их значения, о них нужно упомянуть, чтобы картина была более объективной.
   Во-первых, коммунистическое государство никогда не претендовало на то, чтобы выступать от своего собственного имени. Оно было носителем идеологии. Делая всех вокруг рабами, сама власть находилась в идейном порабощении. Она действовала в рамках определенных квазирелигиозных канонов и не могла выйти за пределы мистического круга, очерченного коммунистической догмой. Поэтому сказать о советской власти, что она была самостоятельной и самодостаточной, можно только с очень большой натяжкой. Никогда бы в советскую эпоху лозунг «государственность превыше всего» не мог получить права гражданства в России. Советский чиновник был не просто бюрократом, но служителем коммунистического культа, что и накладывало на него определенные ограничения.
   Все упрощающая формула «государство – это бюрократия», при которой власть сама себе и источник вдохновения, и высший судия, могла утвердиться только в наше время.
   Во-вторых, культовый характер государства в эпоху коммунизма предполагал наличие профессиональных служителей культа внутри самой властной машины. Тем самым было задано некое убогое внутреннее разделение властей на партийную, с одной стороны, и советскую и хозяйственную – с другой.
   Определенная конкуренция двух этих бюрократических монстров предоставляла несчастным жителям мизерную щель, в которую они иногда могли выскользнуть, спасаясь от вездесущего государства. Посткоммунистическое государство, избавившееся вместе с КПСС от уродливого коммунистического разделения властей, но так и не разделившееся до конца на законодательную, исполнительную и судебную власти, оказалось значительно более монолитной и гомогенной организацией, чем прежний режим.
   В-третьих, на завершающей стадии существования коммунистической государственности внутри властной системы сформировалось своеобразное теневое гражданское общество, существовавшее в виде всевозможных профессиональных корпораций, встроенных во властный механизм[44].Это теневое общество шаг за шагом все больше сдерживало власть в ее могучих начинаниях и в конце концов превратилось в достаточно эффективно действующий механизм внутреннего давления.
   Вместе с коммунистической системой испарилось и порожденное ею гражданское общество. На его месте оказались хорошо организованная бюрократия и множество свободных, ничем между собой не связанных граждан. Как выяснилось, индивидуальная свобода, даже самая широкая, бесполезна, если у государства сохраняется монополия на организацию. Пока власть остается единственной организованной силой в обществе, каждый отдельно взятый гражданин перед нею бессилен[45].
   Таким образом, если абстрагироваться от внешней стороны дела, то следует признать, что посткоммунистическое государство более свободно, чем его предшественник, более внутренне сплоченно и к тому же пока обладает монополией на социальную организацию, поэтому оно выступает по отношению к обществу как более самостоятельная, хотя и менее демоническая сила, чем тоталитарная власть. И именно поэтому посткоммунизм, а не коммунизм является эпохой апофеоза бюрократии в России. Наконец, государство служит не Богу, не самодержцу, не коммунизму, а самому себе.
   Взлет бюрократии навевает имперские сны. Внутренне бюрократия стремится к максимальной консолидации, внешне – пытается построить общество по своему образу и подобию, поэтому внутренним лозунгом государства эпохи посткоммунизма становится «построение властной вертикали», а внешним – «единая и неделимая Россия». Иерархическое построение общества сверху вниз становится навязчивой идеей власти. Неоимпериализм оказывается естественной политической оболочкой нового российского бюрократического государства.
   Новым в посткоммунистической России является то, что, кажется, несильно изменилось, – люди. Незаметно для себя и окружающих население России превратило себя в ее граждан. Их первым гражданским актом стало отчуждение от собственного государства.
   В посткоммунистической России сформировалась прослойка относительно самостоятельных людей, которые могут позволить себе некоторую автономию (материальную и интеллектуальную) по отношению к власти. Эта критически мыслящая прослойка практически полностью отсутствовала в советском обществе.
   Проблема, однако, состоит в том, что эта критически мыслящая прослойка, вместо того чтобы влиять на государство, предпочитает от него отгородиться китайской стеной. Если верно, что государство еще никогда не было столь самостоятельным в России, то верно и то, что граждане никогда не были столь далеки от государства. При возникновении конфликтов новоявленные граждане предпочитают покидать Россию, а не вступать в дискуссию с властью.
   В то же время в долгосрочной перспективе позиция этой критически мыслящей массы, если вектор ее отношения к власти изменится, может иметь для последней более серьезные последствия, чем ропот зависимых от власти (сначала – самодержавной, а потом – коммунистической) русских интеллигентов.
   Амбициозность посткоммунистической бюрократии рано или поздно упрется в амбициозность нового русского (не в узком общеупотребительном сегодня значении этого слова), которому трудно будет уже что-либо внушить и чем-либо запугать. И это будущий естественный предел современного бюрократического государства.
   Пока счет ничейный. Государство делает что ему вздумается, а граждане – что им хочется. Но вечно так продолжаться не может. Власть, игнорирующая своих граждан, и граждане, отвернувшиеся от своего государства, либо погибнут вместе, либо перейдут в другой режим взаимодействия.
   Главным политическим противоречием посткоммунистической эпохи является противостояние достигшего высшей стадии в своем развитии бюрократического государствас одной стороны и уже освобожденного, но полностью отчужденного от власти гражданина – с другой. Государство отчуждено от общества, а гражданин – от государства.
   Внешним экономическим проявлением данного противоречия является налоговый кризис (в более широком смысле – инвестиционный кризис), а политическим – кризис государственного единства.
   Любое государство существует до тех пор, пока оно в состоянии собирать деньги, необходимые на его содержание. Современное государство, кроме этого, должно быть в состоянии аккумулировать необходимые инвестиции в питающую его экономику. Современное государство не может решить ни первой, ни второй задачи в условиях перманентного кризиса доверия к правительству. Основы недоверия к нынешней власти коренятся в самой природе этой власти. Самодостаточное бюрократическое государство не дает обществу гарантий игры по правилам. Не получившее правил игры общество начинает играть по своим правилам, в которых для государства места нет.
   Правительство в современной России вынуждено действовать, пребывая в состоянии непрекращающейся войны с обществом. Это, в свою очередь, резко сужает поле для экономического маневра. Из всех доступных рычагов воздействия в руках правительства остается один – экономическое насилие. Общество отвечает на насилие саботажем.Казна пустеет, инвестиции оседают за границей.
   Правительство проводит сегодня не ту экономическую политику, которую хочет, а ту, которую может проводить при данных политических обстоятельствах. Логику экономических действий правительства определяет сейчас политический кризис. Не обладая необходимым кредитом доверия, руководство страны относится к обществу как к враждебной среде, управлять в которой можно, только опираясь на всеобъемлющий контроль и силу[46].
   Помимо своей воли посткоммунистическое правительство оказывается в том же отношении к экономике, что и все предшествующие русские правительства. Но, в отличие от них, оно не располагает такими же значительными репрессивными ресурсами. Из этой ситуации для бюрократического государства есть два выхода: либо восстановить целиком репрессивный аппарат в его самом суровом виде (что невозможно, так как подвластный контингент радикально переменился, о чем выше указывалось), либо остаться без денег (что и происходит).
   Парадоксально, что именно в рамках бюрократической системы, построенной по жестко иерархическому принципу, государственное единство подвергается наибольшим испытаниям. Имперская напористость, с которой московская бюрократия осуществляет построение государственной машины сверху вниз, вызывает в качестве ответной реакции сопротивление, доходящее в своей крайней форме выражения до отрицания связи с российской государственностью.
   Политический кризис эпохи посткоммунизма облекается в правовую форму непрерывного конституционного кризиса. Легитимность власти, не имеющей в своем основании четко выраженной позиции населения, прежде всего по вопросу государственного устройства, находится под постоянным подозрением. Легитимная ущербность заставляет власть прибегать к сомнительным мерам по обеспечению устойчивости режима. Эти меры еще больше усугубляют конституционный кризис.
   Отсутствие правовой определенности в отношениях между государством и гражданином создает питательную среду для террора. Гражданин, разуверившийся в своей способности влиять на государство правовыми средствами, прибегает к индивидуальному террору. Власть, загнанная в угол, отвечает государственным террором.
   Реальная стабилизация общественной жизни в России станет возможной только тогда, когда начнет преодолеваться конфликт (отчуждение) между государством и гражданином. Их противостояние парализует развитие посткоммунистического общества и является главным источником напряженности.
   То, что преодоление отчуждения между властью и обществом есть главное условие стабилизации, понимают обе стороны. Попытки перепрыгнуть пропасть предпринимаются с двух направлений. Соответственно, намечаются два возможных пути стабилизации: бюрократический и конституционный. В одном случае делается все возможное, чтобы удержать ситуацию под контролем в рамках существующего статус-кво. В другом случае сама стабилизация предполагает разрушение этого статус-кво. Власть стремится к ситуационной стабильности. Общество нуждается в стратегической стабильности.
   Бюрократическая стабилизация.Власть видит простое решение проблемы отчуждения гражданина – в подчинении его себе. Ее подход к стабилизации нацелен на максимальное сохранение себя и своего политического курса, поэтому инициируемая ею стабилизация по необходимости есть стабилизация бюрократическая и неоимперская.
   На первый взгляд решение, требующее наименьших изменений (а возможно, и потрясений), кажется наилучшим. Дело, однако, в том, что бюрократическая стабилизация нацелена на подавление внешних проявлений кризиса, а не на уничтожение его корней.
   Экономическая политика государства все больше упрощается, превращаясь в конечном счете в фискальную политику. Это понятно, учитывая состояние казны. Выбивая налоги из населения, власть хочет видеть только правовую сторону проблемы, сводя все к законопослушанию.
   Но налоги – это проблема не правовая, а политическая. Платить или не платить – это вопрос доверия и отношения к власти. Когда власть обвиняет злостных неплательщиков в непатриотизме, она хочет вынести вопрос о качестве нынешней государственности за скобки разговора о налогах. А в этом суть проблемы, это важнее всех вместе взятых несуразностей нашей налоговой системы.
   Власть если еще не понимает, то скоро поймет, что заставить платить налоги, не превратив страну в тюрьму, невозможно. Народ всегда упорнее и изобретательнее своего правительства. И пока этот народ в массе своей не признает разумность налогообложения, все полицейские меры будут приводить лишь к ожесточению сторон.
   Было бы безответственно утверждать, что бюрократическая стабилизация обречена во всех случаях на провал, тем более быстрый. Как я уже ранее замечал, делать это – значит повторять ошибку Троцкого, так и не дождавшегося смерти Сталина. Более того, это значит игнорировать уже более актуальный опыт ельцинской стабилизации новейшего времени, но даже в самом идеальном, виртуозном, почти «сталинском» (что невозможно – бюрократия измельчала) исполнении бюрократическая стабилизация не способна дать решение проблемы. Она может только заморозить общественные противоречия на неопределенный срок, обеспечив посткоммунизму отложенный кризис.
   В среднесрочной перспективе успех бюрократической стабилизации откроет для России полосу кризисов, чередующихся с более или менее продолжительными застойными стабилизационными периодами, на фоне которых возможны временные ремиссии.
   В длительной исторической перспективе этот путь обрекает Россию на вырождение, так как не позволяет целиком снять кризисный синдром и тем самым открыть дорогу для быстрого и эффективного общественного развития.
   Гражданская стабилизация.Гражданская стабилизация может быть осуществлена в результате преодоления отчуждения между властью и обществом за счет изменения природы существующего государства. Средством преодоления отчуждения должно стать развитие в России реального конституционализма.
   Гражданин может быть в определенных ситуациях не менее решительно настроен подчинить власть себе, чем бюрократия. Но ему для этого нужно разрушить статус-кво, т. е. формально дестабилизировать ситуацию. Без этого разрыва постепенности, т. е. без революции, невозможно поставить на место бюрократического государства конституционное. Тем не менее только такая гражданская стабилизация может рассматриваться как стратегическая цель для общества.
   Движение в сторону стратегической стабилизации может быть успешным только при определенных условиях, прежде всего к ним относится признание приоритета политических целей над экономическими. Основополагающие причины текущей нестабильности лежат вне сферы экономики. Именно они и должны быть устранены в первую очередь.
   Конституционная стабильность, в отличие от бюрократической, может быть построена только снизу. Задача такого строительства в России проваливалась ровно столькораз, сколько ставилась. Это постепенно сформировало нечто вроде общественного мнения, согласно которому конституционный, выстроенный снизу вверх порядок в России в принципе невозможен. Дело, однако, заключается не в принципиальной невозможности, а в невозможности решить эту задачу при сохранении существующего статус-кво.
   С практической точки зрения такого рода изменения кажутся сегодня полной утопией. Никто из нынешних субъектов российской политики не заинтересован в реализации подобного сценария. Дело, однако, в том, что экономическая и политическая жизнь России в определенные периоды времени может быть очень динамична. Никто не застрахован от самых неожиданных перегруппировок элит и появления совершенно новых политических субъектов.
   Конституционный процесс имеет экономическое измерение. Его успех позволит русскому правительству преодолеть синдром вражеского окружения. Появится поле для экономического маневра, которого лишены сегодняшние министры. И менее талантливые экономисты будут тогда более эффективны, чем самые гениальные сегодня. Они будут находиться в партнерских отношениях с обществом, что и решит успех экономических реформ.
   Правительство народного доверия может появиться только как следствие политической реконструкции российского общества на конституционных принципах. Без этого любые разговоры на эту тему носят спекулятивный характер. Нынешняя власть не способна на эти перемены. Но и оппозиция недалеко от нее ушла. Лозунг оппозиции так желожен: доверия не прибавится от того, что одного лидера нации заменит другой, а все остальное останется по-прежнему.
   Кризис в России – как в Лондоне туман. У него нет ни начала, ни конца. «Поколение 85-го года» привыкло к кризису как к своему естественному состоянию. Людям кажется, что они никак не могут выбраться из сплошной полосы неудач, в которую попали с началом горбачевской эры. На самом деле никакой сплошной полосы нет и Россия переживает свой очередной кризис. Сегодня это кризис роста посткоммунистического общества. У него своя собственная интрига, он движим новыми противоречиями, незнакомыми старому миру. И, как всегда в России, до сих пор неясно, будет ли это противоречие преодолено, или его развитие будет «заморожено».
   Как и в начале прошлого века, Россия оказывается перед выбором двух путей исторического развития. Один – нацеленный на полное, исчерпывающее решение проблемы и обеспечивающий быстрое социально-экономическое развитие. Второй – ориентированный на сглаживание острых углов, бережное отношение к существующему состоянию и обрекающий на долгий и болезненный рост. В условиях глобализации всех общественных проблем ценой такого выбора может стать историческая перспектива России.
   На сегодняшний день второй путь представляется более вероятным. Бюрократическая стабилизация происходит естественным путем и не требует никаких дополнительныхусилий. Гражданская стабилизация на конституционных началах пока может рассматриваться как гипотетическая перспектива.
   Для реализации конституционного варианта на политической сцене России должен появиться новый субъект, способный переломить стихийные тенденции и организовать движение в нужном направлении. Сегодня такого субъекта нет. Но это не значит, что его не будет никогда. История России не заканчивается сегодняшним днем.
   Очерк 6
   Русское общество и государство в межкультурном пространстве
   Человек, хоть немного знавший «довоенную» Россию, не мог не заметить царящего в ней уныния. Пессимизм, скептицизм, апатия стали частью национального характера. Порождаемые ими цинизм, распущенность и элементарная лень дополняют грустную картину. Изредка проявлявший себя на этом фоне остервенелый, истеричный патриотизм отдельных лиц и групп скорее пугал, чем давал надежду. Все вместе создавало впечатление тяжелобольного общества, где не верят не только в завтрашний день, но и в сегодняшний вечер. Сегодняшний внешний всеобщий патриотический экстаз на самом деле лишь сделал картину болезни более сложной, но ничего по сути не поменял.
   Психологический надлом, поразивший и элиту, и простой народ, – вот главная беда современной России, лежащая в основе паралича, охватившего русское общество. Но удивительней всего то, что ни в политике, ни в экономике нет достаточных и очевидных причин для возникновения такой патологической национальной депрессии.
   Впрочем, формальные причины у всех на устах. Знаменитая формула двух «Д» сегодня трансформировалась в принцип двух «Б». Если раньше во всем были виноваты «дураки и дороги», то сейчас – «бедность и бюрократия». Однако все не так просто.
   Бедность теперь порок. Теперь в ней видят корень зла, а в ее преодолении – чуть ли не национальную идею. Это более чем спорный тезис. Пожалуй, не только в России, но и нигде в мире стремление к личному обогащению никогда не было созидательной силой, как минимум потому, что обогатиться всегда проще за счет другого человека, чем благодаря собственному труду. К тому же бедность – категория оценочная. Проблема, как всегда, в нюансах: кто беден, как беден и беден ли на самом деле.
   Во-первых, мы бедны не «вообще», а «относительно». Мы бедны относительно двадцати – тридцати наиболее благополучных стран мира. По сравнению с остальными мы очень богаты.
   Конечно, жизнь в России не сахар и с Западом или Японией нам не тягаться. Но мы всегда были беднее их и все же никогда не были так несчастны. Значит, дело не столько в бедности, сколько в жалости. В жалости к себе, в признании своей убогости, в желании примерить на себя чужой кафтан. Может быть, в этом больше виноват век информационных технологий, чем сама бедность. Чужое богатство бьет в глаза, развращает, подстегивает зависть. Мысль о связи между трудом и богатством в бедной голове, особенно русской, не рождается. Здесь экономика ни при чем.
   Во-вторых, мы не бедны «абсолютно», ибо, куда ни кинь взгляд в русскую историю, почти везде окажется хуже. Много ли богатства было у сталинского колхозника? Чем жил некрасовский мужик? Были бы богаты, не тащили бы на себе несколько веков воз крепостничества, деньгами бы за все платили. Войны вообще отдельная тема. А все же народ не чувствовал себя таким обездоленным. Разве что в брежневские семидесятые жилось народу несколько сытнее, чем обычно. Но по иронии судьбы именно их сегодня больше всего и поминают лихом, кляня застой.
   В нашем упоении «свалившейся» на нас вдруг бедностью есть какая-то мистика. То же и с бюрократией. Бюрократия для современного русского – что раньше черт для мужика. Все беды от нее. И действительно, душит русское чиновничество все живое вокруг себя, все перелопачивает, везде умудряется поиметь свою выгоду, и никакая реформа его не берет – только крепче становится.
   Но когда было иначе на Руси? До Петра? При Николае? При Сталине? Бюрократия всегда возвышалась над этой страной, как Олимп над Грецией. Единственное различие состоит в том, что, как правило, она была гораздо сильнее, организованнее, монолитнее, чем сегодня. При этом все, что можно назвать капитальными вложениями в экономику и культуру России, было создано в эпоху ее наивысшего расцвета. Следовательно, дело не в силе бюрократии, а, напротив, в ее слабости. Слабая бюрократия оказывается опаснее сильной.
   Таким образом, прямой связи между надломом в общественной психологии и состоянием русской экономики и политики нет. Но это значит только одно – искать его причины надо за пределами экономики и политики.
   Найти ключ к тайне «волевого шока», охватившего страну, – значит, разгадать загадку нынешнего витка русской истории. Это возможно только при условии перехода к трехмерному видению России, к созданию своего рода 3D-модели, в которой, наряду с экономическим и политическим, учитывается и культурный вектор. Плоская двухмерная картина не позволяет разглядеть то, что находится за пределами «политэкономического» мира и потому воспринимается как проявление иррациональности русской жизни. Но выглядящее иррациональным на плоскости может оказаться вполне рациональным при объемном изображении.
   В реальной жизни культурные, экономические и политические отношения сплетены в единый клубок исторических причинно-следственных связей. Только в нашем воображении мы можем отделить одну ткань от другой, орудуя данной нам от Бога способностью к анализу, как хирург орудует скальпелем, поэтому любое членение исторического процесса на культурный, экономический и политический пласты условно и грубо. Однако за неимением других эффективных способов познания придется прибегнуть к такому «раздельному историческому питанию», принимая как неизбежные все его недостатки и ограничения.
   Если рассматривать культурную, экономическую и политическую деятельность народа в качестве факторов его исторической эволюции, то обнаружится, что у каждого из этих факторов свое предназначение. Культура очерчивает «коридор возможностей», доступных для данного общества. Экономика формирует направление, по которому общество движется в рамках этого коридора. Политика определяет темпы движения в направлении, заданном культурой и экономикой.
   Конечно, существует и обратная связь. Политика может загнать историю, как пьяный ковбой лошадь, или, наоборот, запереть ее в стойле, где она умрет от ожирения и неподвижности. Экономика способна потерять ориентиры и заставить историю двигаться по кругу, и тогда открытый культурой «коридор возможностей» обернется тупиком. Но, как бы то ни было, историческое движение всегда обусловливается значением величин, отмеренных по осям трех великих социальных координат. И чтобы обозначить точку отсчета современной русской истории, нужно найти ее положение на каждой из этих осей по отдельности.
   Русская культура – один из многих островов в океане мировой культуры, и, несмотря на свой неповторимый ландшафт, формируется он в соответствии с общими фундаментальными законами, определяющими рождение, эволюцию и смерть островов и материков этого океана.
   Великий русский биолог Н. И. Вавилов показал, что в эволюции растений, принадлежащих к разным биологическим группам, имеется известный параллелизм (так называемые гомологические ряды) и при делении на подклассы, виды и подвиды они подчиняются некоему общему принципу, вследствие чего у соответствующих друг другу подклассов, видов и подвидов проявляются сходные признаки. Подобного рода «гомологические ряды» можно проследить и в эволюции культур. И аналогично тому, как это происходитв живой природе, наличие общих стадий и признаков говорит не о том, что одна культура следует по пятам другой, копируя ее исторический опыт, но лишь о том, что данные культуры родственны и развиваются параллельно.
   Русская культура, безусловно, находится в родственных отношениях с европейской (западной) культурой, будучи связана с ней византийскими корнями. Параллелизм в развитии этих культур сразу же бросается в глаза. У русской истории есть своя греко-римская предыстория – Киевская Русь, свое Средневековье – Московское царство, свое Новое время – имперская Россия и своя постиндустриальная эпоха – советская цивилизация.
   Такое сходство стадий исторического роста многих сбивало и до сих пор сбивает с толку, рождая мысль о вечном отставании России от Запада. Именно из этой мысли и выросла теория «догоняющего развития». Самым слабым звеном в данной теории является вовсе не постулат, что Россия отстает от Запада (в каком-то смысле это очевидный факт, в других – требует обсуждения), а представление о том, что Россия должна превратиться в Запад. Это не так. Россия следует своей исторической дорогой, а Запад – своей, пусть у этих дорог одни и те же изгибы и на обочине встречаются похожие пейзажи. Адекватно описать ход русской истории можно в рамках концепции скорее не догоняющего, а параллельного развития.
   Россия – очень молодая культура. Исторический путь, занявший у Запада более двух тысячелетий, она прошла в два раза быстрее. Но у быстрого роста есть серьезные издержки. Акселераты, как правило, слабы. Ни на одной из стадий развития России не удавалось полностью раскрыть собственный потенциал. Неразрешенные противоречия она перетаскивала из одной эпохи в другую, захламляя свой исторический багаж. Поэтому границы между эпохами выглядят здесь нечеткими, размытыми и вся русская история превращается в историю переходного общества, которому никак не удается принять какую-то законченную, устойчивую форму. Россия – вечный подросток мировой культуры.
   Эта инфантильность понятна, если принять во внимание условия, в которых формировалась русская история. И дело здесь не только в различиях между западным и восточным христианством. Дело в том, что там, где на Западе были германские варвары, в России была Орда. Данное обстоятельство, возможно, имеет большее значение для русской истории, чем расхождения между двумя ветвями христианства. Русская культура и русское государство суть продукты взаимного творчества славянского и монгольского элементов. Не видит этого лишь тот, кто смотрит на историю сквозь идеологические очки.
   Если германские народы, окропив греко-римское поле своей кровью, способствовали укоренению в нем семян племенной демократии, чем на века обусловили ведущую роль гражданского общества в западной истории, то Орда одарила Русь вирусом восточной государственности. Завоевание Китая не прошло для монголов бесследно. В государственном строе и в менталитете Орды отразился дух древнейшей культуры Востока. Монголы перенесли китайскую культуру на Запад, как комар переносит малярию. Китайский экстракт, разбавленный монгольской воинственностью, компенсировал извечную славянскую неспособность к формированию государственности без посторонней помощи. Но с преимуществами пришлось усвоить и недостатки. Государство навсегда возвысилось над русским обществом и превратилось в главный фактор его культурного развития. В русской культуре много противоестественных сочленений. Одно из них – соединение общества, тяготеющего к западному типу, с государственностью восточного типа.
   Параллелизм в культурном развитии России и Запада прослеживается не только в светской, но и в духовной жизни. Киевская Русь, несмотря на формальную христианизацию, оставалась преимущественно варварским, языческим обществом. Христианство превратилось в значимую силу гораздо позже, и по времени этот процесс совпал с зарождением новой славяно-татарской государственности, нашедшей первое воплощение в Московском царстве. С этого момента православие стало таким же стержнем русской культуры, каким другая ветвь христианства была для культуры западной.
   Впоследствии православие пережило свою схизму, создав «государственную церковь» и одновременно породив раскольников. Подобно тому как западное христианство выпестовало в своем лоне либерализм, православие породило на свет коммунизм, который поначалу тоже был воинственно атеистическим, а затем начал возвращаться к осознанию своих религиозных корней. Единственное, чего мы не найдем в русской духовной истории, это реформации. Реформация так и осталась для России нереализованной исторической возможностью, что сыграло в ее судьбе решающую – и трагическую – роль.
   Тот упадок веры, который мы наблюдаем в последние годы, не первый в русской истории. Нечто подобное Россия переживала в смутное время, ставшее предтечей империи, а также в эпоху войн и революций начала XX века, предшествовавших русскому коммунизму. Тогда, как и сегодня, религиозное чувство деградировало, а символы веры рушились под натиском скептицизма. Но есть одно существенное различие. Раньше, когда традиционные символы веры вот-вот должны были пасть, им была уже готова замена, и после кровопролитного смятения народ отдавался во власть новой веры, исподволь выпестованной в недрах старого общества.
   Мысль о самодержавии как о Богом данной власти, воплощающей в себе христианские начала православного общества, зародилась задолго до раскола и при Романовых лишь утвердилась в качестве центральной идеи русского мира. Большевизм зрел в недрах империи весь XIX век, прежде чем стать почти на столетие господствующим мировоззрением. Сейчас же мы наблюдаем только падение, а не взлет. В духовном пространстве России не просматривается ни одного течения, которое могло бы претендовать на роль нового символа веры. На том пустыре, где должно было возвышаться здание русского либерализма, пока лишь зияющие высоты. Либеральная идея не справилась в России со своей миссией, рухнув на землю, как лайнер, не совладавший с крутым набором высоты из-за недостатка мощности двигателей.
   Сегодня часто можно услышать, что в России нет и никогда не было предпосылок для либерализма. Однако это не совсем так. Либерализм готовился всей советской эпохой.
   Во-первых, коммунизм, уничтожив патриархальную основу сельской жизни и спровоцировав индустриализацию, дал толчок развитию индивидуализма или как минимум создалдля этого почву.
   Во-вторых, после Второй мировой войны советское общество стало активно, хотя и опосредованно, усваивать западные либеральные ценности. Начав с диктатуры пролетариата, большевизм пришел к презумпции невиновности, правовому государству, социалистическому правопорядку, хозрасчету, самоокупаемости и другим либеральным эвфемизмам. Наконец, что, пожалуй, важнее всего, в середине 1970-х годов у советской элиты сформировался новый общественный идеал – идеал индивидуальной свободы.
   Возник феномен, который можно обозначить как «советский либерализм». К началу 1980-х годов он уже обладал необходимым запасом прочности, чтобы влиять на развитие советской системы. Этого запаса хватило для победы революции 1990-х годов, но его оказалось недостаточно, чтобы ее защитить. Поражение русского либерализма советского образца было обусловлено целым комплексом объективных и субъективных причин.
   Объективно он был слаб, как искусственно зачатый и вскормленный ребенок. Либерализм вообще неотделим от своих христианских корней. На Западе он представлял собой итог эволюции христианства, его сублимацию в индустриальную эпоху. Запад шел к этой сублимации через реформацию. В России роль реформации взял на себя коммунизмс Хрущевым и Брежневым вместо Лютера и Мюнцера. Вряд ли такую замену можно считать полноценной, поэтому советский либерализм не был заряжен тем иррациональным огнем веры, который в скрытой форме присутствует в каждом постулате западного либерализма, объясняя и его непрекращающееся, агрессивное мессианство.
   Вот тут и «выстрелило» то различие исторических путей, которое не позволило в свое время православию пережить свою собственную реформацию. На исторической развилке, где еще оставался выбор между христианским социализмом и большевизмом, Россия пошла напролом, и философский пароход с русскими религиозными мыслителями отбыл на Запад, чтобы стать там памятником упущенной исторической возможности. Либерализм без реформации нежизнеспособен, из какой бы ветви христианства он ни вырастал.
   Проскочив реформацию как этап в своем развитии, православие потеряло шанс непосредственно воплотить себя в русском либерализме. Между ними пролег коммунизм, который забрал всю энергию на себя. Неудивительно, что проклюнувшийся в конце концов либерализм оказался лишь жалкой тенью своего западного собрата, неспособной поддержать огонь в русских сердцах.
   В довершение всех бед в дело вмешался пресловутый «субъективный фактор». Попытка воплотить этот худосочный либерализм в жизнь осуществлялась в России с таким энтузиазмом, как будто русское общество только и ждало подобной оказии. Итогом стала быстрая дискредитация либеральной идеи, выхолащивание ее содержания и формирование странной авторитарно-анархистской культуры с либеральным фасадом.
   В результате после краткого всплеска социальной энергии начала 1990-х годов в России произошел культурный коллапс. Вместе с уже едва теплившейся верой в коммунизм исчезла вера во что бы то ни было, и Россия оказалась в культурной «гравитационной ловушке» – ведь вера есть стержень культуры, даже когда это вера в отсутствие веры. В культурном поле с нулевым зарядом коридор возможностей искривился, образовав замкнутый круг. По этому кругу бегут люди в стремлении догнать передовое человечество и не замечают, что вместо дорожки стадиона под ногами у них лента тренажера.
   В последние годы много говорили о России как о переходном обществе. Между тем гораздо больше оснований назвать современное русское общество не переходным, а промежуточным. И не только потому, что это нас к меньшему обязывает, но и потому, что это больше соответствует действительности.
   Мы столько рассуждали о цивилизациях и цивилизационном подходе, что сложилось впечатление, будто люди не могут существовать вне цивилизаций. К сожалению, это неверно. Конечно, как правило, цивилизации живут дольше людей. Но бывает, что люди переживают свою цивилизацию. Именно такое «счастье» выпало нынешнему поколению россиян.
   В истории многих культур цивилизации поочередно сменяли друг друга, образуя огромные эпохи, нанизанные, как бусинки, на единую нить исторического развития. Современный Китай покоится как минимум на трех цивилизационных пластах. Колыбелью нескольких цивилизаций были и Европа, и та же Россия. Однако окончание одной эпохи вовсе не означает, что вслед за ней автоматически начнется другая. Это еще нужно заслужить. Может случиться, что новая эпоха и вовсе не наступит. А может быть и так, что само ожидание новой эпохи станет отдельной эпохой. Некоторые народы живут в таком ожидании веками.
   Вынужденные существовать на подобных цивилизационных стыках и изломах люди пытаются как-то организовать свою «промежуточную» жизнь. В результате возникает промежуточное общество, которое в силу обстоятельств выпало из одного культурного (цивилизационного) поля и еще не включилось в другое. Это конгломерация людей, объединенных общим культурным прошлым, но в настоящий момент не связанных между собой духовно. Это популяция, обитающая в жерле потухшего вулкана.
   Если повезет, промежуточное общество может обзавестись более или менее устойчивой государственностью[47].Но эта государственность оказывается под стать породившему ее обществу. Представляя собой неоднородный конгломерат институтов и норм, не консолидированных общей идеей и неспособных эффективно поддерживать общественную стабильность, она обречена время от времени проходить испытание на прочность под напором неподвластной ей социальной стихии.
   Политические революции, будучи естественной составляющей повседневной жизни промежуточных обществ, не в силах изменить их природу. Поэтому сколько бы «цветных» бунтов ни сотрясало Украину, Грузию, Киргизию и далее по списку, дореволюционные бюрократии будут неизменно восставать из праха, как только осядет революционная пыль. И так будет до тех пор, пока тем или иным образом не завершится промежуточная эпоха.
   Промежуточное общество находится в состоянии постоянного движения, но это движение не означает развития. Ведь, в отличие от простого движения, которое может поддерживаться экономикой и политикой, развитие обеспечивается только культурой, а она в таком обществе существует лишь как видимость, как тень прошлого. Чтобы промежуточное общество вернуло себе способность к развитию и прогрессу, его должен накрыть циклон новой цивилизации.
   Наш национальный вид спорта сегодня – бег на месте. В этих условиях жизнедеятельность общества, сколь бы интенсивной она ни была, не приводит к приращению культуры. А без капитализации культуры Россия будет оставаться политической белкой в мировом экономическом колесе. Если мы хотим соскочить с этого колеса, нам нужно прежде всего вытащить русскую культуру из «черной дыры» межкультурного пространства.
   Экономика в межкультурном пространстве ведет себя примерно так же, как компас на полюсе, – она теряет ориентиры.
   Два факта в новейшей экономической истории России заслуживают равного пристального внимания: легкость, с которой государственная собственность в течение нескольких лет была трансформирована в частную, и тот ступор, в который сразу же после этого впала экономика страны. Вслед за ошеломительными успехами гайдаровских реформ, когда одна за другой, как по мановению волшебной палочки, возникали новые формы экономических отношений между невесть откуда взявшимися многочисленными «субъектами хозяйственной деятельности», пришел глубокий застой, изредка прерываемый локальными боями за тот или иной нераспределенный ресурс. Согласитесь, не так рисовали нам перспективы внедрения частной собственности в русскую жизнь инициаторы демократических преобразований.
   Все на свете имеет свое объяснение. В данном случае для нас особенно важно, что оба этих факта имеют одно объяснение: и легкость победы, и застой были уже заложеныи обусловлены тенденциями развития экономики СССР.
   Экономическая революция, заслугу осуществления которой сегодня приписывают себе все кому не лень, – миф. Новые экономические отношения вызрели в недрах советской экономики, и реформаторам оставалось лишь снять сухую кожуру со спелого ореха. Поэтому преобразования начались так легко.
   Беды же вызваны тем, что ослепленные самомнением реформаторы стали кромсать орех ножом, пытаясь придать ему форму, рекомендованную учебниками по экономике для студентов старших курсов среднего американского университета.
   Как ни парадоксально, но и ярые критики, и наиболее преданные апологеты советской экономической системы, по сути, видят в ней нечто вроде гомункулуса. Только первые оценивают его со знаком «минус», считая, что он «увел Россию с правильного пути», а вторые – со знаком «плюс», полагая, что он наставил ее на путь истинный. Мысль о том, что речь идет лишь о небольшом отрезке одной большой дороги, идущей сквозь века русской истории, не приходит в голову ни тем ни другим.
   Что же мешает примирить советскую экономику с российской и в конечном счете с мировой экономикой, вписать ее в мировой экономический контекст?
   Прежде всего полное непонимание природы государственной собственности в СССР. Критики советского режима стали жертвами советской же пропаганды. И сегодня никто не сомневается, что в СССР существовала особая, ни на что не похожая социалистическая собственность, являющаяся антиподом собственности капиталистической и вообще частной. На этом противопоставлении строится вся философия реформ, суть которой сводится к тому, чтобы как можно быстрее обеспечить преодоление «патологического отклонения» от экономической нормы, каким была советская командно-административная экономика, отрицающая принцип частной собственности.
   В России возобладало примитивное, обывательское представление о собственности, отождествляющее ее с простым обладанием. Для обывателя частная собственность неизменна. В реальности же институт частной собственности развивается вместе с обществом, и Россия здесь не исключение. Внешнее выражение права собственности во все времена сводится к римской триаде: владение, пользование, распоряжение. Но проявления данного права меняются от эпохи к эпохе и определяются его конкретно-историческим содержанием. Изнутри отношения собственности напоминают магический кристалл, в котором в концентрированном виде отражаются все другие общественные связи и отношения.
   В каждую конкретную эпоху в каждом данном обществе люди по-своему владеют, пользуются и распоряжаются имуществом. Не в последнюю очередь это зависит от характерасамого имущества. Есть существенная разница, например, в условиях владения, пользования и распоряжения инвентарем древнего пахаря и акциями современного аграрного предприятия. Здесь разные степени свободы и ограничений, разные механизмы реализации права и разрешения споров. Исторически отношения собственности постоянноусложняются, причем процесс этот происходит скачкообразно, через перерывы постепенности, создание качественно различающихся между собой типов частной собственности, как правило привязанных к тому или иному способу производства.
   Общепризнанной особенностью российской экономики досоветского периода была многоукладность. На эту особенность обращали внимание многие, в том числе Ленин в своем «Развитии капитализма в России». Суть многоукладности заключалась в том, что новые, более сложные формы частной собственности появлялись не вместо старых, а рядом с ними. Такое положение вещей во многом соответствовало описанным выше особенностям развития русской культуры в целом с ее вечными полутонами и полурешениями. Поэтому к концу XX века русская экономика напоминала антикварную лавку, где на одной полке можно было найти мотыгу славянского пахаря, косу некрасовского крестьянина и топор, которым чеховские герои вырубали вишневый сад.
   Новые формы собственности с трудом отвоевывали себе экономическое пространство, осваивая углы, не занятые старыми формами. По их многообразию, как по кольцам на срезе дерева, можно было проследить логику эволюции экономики России. Ничего сверхъестественного в этой логике обнаружить не удастся. Развитие шло от примитивных форм собственности к более сложным. Только на Западе старые формы постепенно уходили в небытие под напором новых, а российская экономика представляла собой своеобразный музей под открытым небом, где по краям необъятного поля патриархальной собственности неолитического землепашца ютились делянки помещичьих латифундий и крестьянских хозяйств, заводи торгово-спекулятивного капитала и крохотные островки вполне современных (по тому времени) капиталистических предприятий.
   Значение многоукладности досоветской экономики и ее последующего преодоления не понято и не оценено по достоинству. Сегодня существует много спекуляций на тему России, «которую мы потеряли». Ссылаются на какие-то прогнозы, экстраполировавшие на всю страну достижения в передовом секторе ее экономики, по которым выходило, что, не будь Октябрьского переворота, Россия бы стала великой экономической державой. При этом за основу берется механический расчет темпов роста, основанный на предположении о свободном развитии капиталистических форм собственности и замещении ими архаичных форм[48].
   Но в том-то и дело, что к началу XX века дальнейший свободный рост капиталистической собственности в России был уже невозможен. Отношения внутри многоукладной экономики зашли в тупик. Капитализм в России освоил всю отведенную ему тогдашним обществом экономическую нишу и, не имея более пространства для роста, начал загнивать не развившись, как гибнет иногда эмбрион в утробе матери. С экономической точки зрения «октябрьская операция» была неизбежна, она должна была отсечь все выморочные формы собственности и высвободить место для современных. Спорить можно только о методах хирургического вмешательства. Однако вряд ли кто-то возьмется утверждать, что история оставляла тогда время для тщательного выбора хирурга и инструмента. Отрезали тем, что было под рукой. Под рукой был большевизм.
   И здесь мы подходим к самому главному – к экономической сущности «социалистической» революции в России. Спустя столетие, имея уникальную возможность «судить по плодам», необходимо наконец отделить то, что революция о себе говорила, от того, что она реально сделала. Революция расчистила экономическое пространство для современных форм собственности, которые были и по своим базовым параметрам до сих пор остаются капиталистическими, т. е. основанными на инвестировании капиталов в создание предприятий, предполагающих использование современных технологий с целью получения прибыли. Именно такая экономика в конце концов и возникла в СССР, нос одним существенным уточнением – единственным субъектом капиталистической деятельности в обществе стало государство.
   В экономическом смысле советский «социализм» был капитализмом с государством как монопольным инвестором и предпринимателем, управляющим корпорацией под названием «СССР».
   «Социалистическая» форма собственности на деле оказалась мифом, иллюзией, пропагандой. Октябрьская революция, какими бы лозунгами она ни оперировала, в действительности дала толчок развитию капитализма в России. Она кровавым и бандитским способом решила проблему многоукладности российской экономики, уничтожив практически все архаичные уклады, вытоптав поле патриархальной земельной собственности и положив конец существованию русского «неолитического» крестьянства. Другой вопрос, чем она это поле засеяла.
   Это был выморочный капитализм – без буржуазии, роль которой взяло на себя чиновничество; без крестьянства, превращенного в сельский пролетариат на государственных агрофирмах; без среднего класса, замещенного интеллигенцией. Тем не менее это было современное капиталистическое предприятие, оказавшееся способным меньше чем за столетие преобразить страну и создать мощную промышленную базу. Данную задачу никогда не смог бы решить дореволюционный русский капитализм – не потому, чтоон был плох, а потому, что для его развития не было места в российской экономике. И сколько бы мы ни спорили о том, что Россия приобрела с революцией, бесспорно одно: она потеряла не так много, как об этом сегодня пишут.
   Почти за восемьдесят лет своего существования система государственного капитализма в России проделала громадную эволюцию. В рамках этой эволюции можно отчетливо разглядеть две тенденции – к загниванию и перерождению.
   Тенденция к загниванию проявилась сразу же, как только система госкапитализма выполнила свою первичную историческую миссию уничтожения многоукладности экономики и перед ней вплотную встала задача перехода из режима кризисного управления в режим нормального оперативного управления экономикой. Монополизм, который в кризисных условиях помогал добиваться невиданных в истории результатов, превратился на этом этапе в тормоз для развития. Организованная наподобие международного капиталистического синдиката советская экономика, не имея конкуренции на внутреннем рынке, была лишена даже тех минимальных стимулов к изменению, которые имеют сегодняшние ТНК. Восполнить их недостаток идеологическими и политическими мерами оказалось невозможно.
   Тенденция к перерождению возникла практически одновременно с тенденцией к загниванию. Она затронула прежде всего «капитанов» советской экономики, которые, действуя от имени государства, стали преследовать свои частные (личные и ведомственные) интересы. Ведомственная разобщенность шла рука об руку с фактической приватизацией, в рамках которой советский менеджмент постоянно переходил черту, отделяющую управление государственной собственностью от управления собственностью частной. И чем чаще ему напоминали о существовании этой черты, тем больше росло его раздражение против режима. Бюрократия стремилась не только по своим функциям в обществе, но и по своему статусу, в том числе юридическому, стать буржуа. Вопрос о том, насколько она была готова к этой миссии духовно, по заложенному в ней культурному коду, пока следует вынести за рамки дискуссии.
   К концу 1970-х годов советская экономика сама, без всякого постороннего вмешательства, созрела для «разгосударствления» системы госкапитализма. С одной стороны, и это главное, она теряла темпы роста вследствие абсолютной монополизации. С другой – развитие системы хозрасчета подошло к той грани, за которой уже маячили очертания приватизации. Равновесие было столь неустойчивым, что любой внешний толчок мог спровоцировать качественное изменение. Поэтому не стоит преувеличивать роль «прорабов перестройки» в обеспечении успеха «предприятия». Однако в том, что здание российской экономики после начала «реформ» так перекосило, заслуга их немалая.
   Все дело было в методах, а выбор методов зависел от адекватности оценок. Если «социалистическая собственность» – реальность, если эта реальность представляет собой экономическую патологию, то строительство капитализма следует начинать с нуля, сопровождая этот процесс революционной ломкой старого экономического фундамента (что, в сущности, и было сделано). Если же «социалистическая собственность» – эвфемизм, используемый для описания системы госкапитализма, то надо не строить, а реконструировать, что, как известно, работа более тонкая (и более затратная). Здесь нужно не взламывать, а аккуратно разбирать балки экономических конструкций, формируя новое экономическое пространство.
   Главной экономической проблемой была не приватизация, а демонополизация экономики. Требовалось возродить конкуренцию на внутреннем рынке, двигаясь от государственного капитализма к современному капитализму крупных публичных корпораций. Приватизация в этом случае тоже, конечно, не исключалась. Но у нее должны были быть не основные, а вспомогательные функции. Прежде всего она была призвана разгрузить государство от ответственности за функционирование потребительского рынка. Об ускоренной приватизации флагманов экономики, составлявших в России костяк капиталистического производства, не могло быть и речи. Здесь приватизация ничего не прибавляла ни в практическом, ни в теоретическом плане.
   Управление ТНК – настолько сложный процесс, что только далекие от реальной экономики гарвардские консультанты и экономические обозреватели коммунистических журналов могли предположить, что для их эффективного функционирования необходим энтузиазм частного собственника. Каждый акционер начнет управлять современным капиталистическим предприятием примерно тогда же, когда каждая ленинская кухарка будет управлять государством. Приватизация могла быть полезна здесь лишь на более поздней стадии реформ, как способ привлечения инвестиций. На практике же она стала способом ограбления и разрушения советских капиталистических предприятий.
   Была допущена исключительная по своей глупости ошибка. Поставив задачу построить в России капитализм, «прорабы перестройки» первым делом снесли уже капиталистическую по своей природе экономику. Вместо демонополизации был проведен полномасштабный демонтаж. Но свято место, как известно, пусто не бывает. Поэтому на месте пусть государственной, но капиталистической экономики возникла другая экономика, которую только очень большие оптимисты решатся назвать капиталистической.
   Фактически бесплатная приватизация отдала советскую экономику в руки тех, кто был готов к присвоению «социалистических» активов, но не был готов к управлению капиталистическим производством. В экономике России возобладал торговый капитал, т. е., по сути, докапиталистическая форма хозяйствования. Стержнем экономической жизни стало не производство, а перепродажа активов. Таким образом, не при коммунизме, а именно сейчас в эволюции российской экономики впервые за многие столетия был сделан шаг назад. Реформы привели к переходу от государственного капитализма к докапиталистическим формам организации экономической жизни, к торговому и авантюристическому (по выражению М. Вебера) капиталу. Поэтому нет совершенно ничего удивительного в том, что за ними последовал экономический коллапс и застой.
   Поразительно то, что именно монополизация, которая была ахиллесовой пятой советской экономики, пострадала меньше всего. Конкурентной среды не прибавилось. Изменился только субъект монополистической деятельности. Раньше это был иерархически жестко организованный единый государственный трест, сегодня – своеобразный «консорциум основных пользователей национальными ресурсами», сложный конгломерат вертикально интегрированных олигархических отраслевых структур, связанных между собой системой зависимостей от остающегося в тени, но не ушедшего в сторону государства. Никаких новых стимулов к экономическому росту новая монополия не дает, так как базируется на тех же принципах подавления конкуренции, что и старая. Зато она значительно проигрывает ей в экономической культуре.
   Единственный действительно ощутимый эффект от массовой приватизации по-русски – это полная потеря прозрачности экономики. Насилие, сопровождавшее приватизационные процессы, вошло в плоть и кровь вновь созданной системы. В результате из праха советской экономики восстала монополия не дряхлеющей советской бюрократии, а докапиталистического торгового капитала – жадного, подозрительного, бандитского.
   Олигархическая монополия не способна к качественному росту и развитию. Социалистический застой сменился воровским. Советская экономика жила распределением, бандитская – перераспределением. Формы такого перераспределения с каждым днем становятся все более цивилизованными[49].Но форма не меняет сути: при сохранении прежних правил игры капитал, возникший в результате насильственного захвата чужого имущества, будет аналогичным образом и приумножаться. А правила игры остаются неизменными – и правовые, и идеологические.
   Броуновское экономическое движение создает в России видимость организованной экономической жизни. Функционируют экономические институты, укрупняются и разукрупняются предприятия, покупаются и продаются активы, но ощутимого экономического роста нет. Его и не может быть, ибо нет капитализации. А капитализации нет, поскольку нет действительного капитализма, культуры капиталистического производства. Есть всеохватная общенациональная спекуляция – материальными и духовными ценностями, вещами и человеческими отношениями, оптом и в розницу, в семье и в обществе, на работе и дома. Именно она определяет и дух современного российского общества, но это не дух капитализма. Сама по себе спекуляция рождает лишь спекуляцию. Плоды экономической активности уходят сегодня, как вода в песок, в офшоры, в особняки, в предметы роскоши – куда угодно, только не в капитализацию национальной экономики. Торговый капитал не умеет, не может и не хочет развивать в России современное капиталистическое хозяйство.
   Обрушенная приватизацией российская экономика потеряла вектор развития. Она суетится на обочине мирового экономического процесса и не в состоянии уже самостоятельно вернуться на проезжую часть. Для этого нужен политический тягач.
   Уже более ста лет основными вопросами русской политической философии являются «что делать?» и «кто виноват?». Обычно затруднения вызывает только первый вопрос, а на второй имеется сразу несколько ответов. Но в этом и состоит загвоздка. Докопаться до того, кто действительно виноват, оказывается не просто – слишком много кандидатов. Более того, при пристальном изучении роли любого из них выясняется, что он не так уж и виноват.
   Каждый русский политик есть жертва обстоятельств, созданных его предшественником. Путин – заложник олигархической системы, созданной Ельциным. Ельцин – жертва экономического кризиса, оставленного в наследство Горбачевым. Горбачев – пленник идеологического тупика, в который завел страну Брежнев. Брежнев уходил от волюнтаризма Хрущева, Хрущев убегал от тирании Сталина. И так, не останавливаясь, мы можем дойти как минимум до декабристов, которые, если верить Ленину, разбудили Герцена.
   Очевидно, что русская политика имеет какойто исторически обусловленный стержень, который проходит сквозь различные политические эпохи, связывая их в одно целое. Парадоксальность русской политики состоит в том, что ее как бы не существует. В России не было и нет политики в западном смысле этого слова, т.е. в смысле отношения общества к власти. У нас политикой всегда являлось отношение власти в целом и ее различных фракций к обществу. С успехом пережив многочисленные революции, это свойство русской политики до сих пор остается ее главной чертой.
   На протяжении нескольких столетий наиболее полным выражением сути российской политической системы выступало самодержавие. Формально оно уступило место государству «диктатуры пролетариата», возникшему из перипетий Гражданской войны 1918–1920 годов. Принято считать, что в этой точке произошел разрыв политической преемственности, в результате чего возникла «тоталитарная» опухоль, которая наряду с фашизмом заклеймена как политическая патология.
   Может быть, в глобальном измерении тоталитаризм – патология. Но вот в «губернском масштабе», в рамках российской политической системы в нем ничего особо патологичного нет. Государство «диктатуры пролетариата» вполне органично вписывается в самодержавную традицию, являющуюся альфой и омегой русской политики с момента зарождения русской цивилизации.
   Разве до Октябрьского переворота русская власть не зиждилась на безусловном верховенстве над обществом, на бесконтрольности в проведении внутренней и внешней политики? Разве борьба против этой привилегии власти не составляла начиная со второй половины XVIII века ядро всей революционной борьбы? Так почему же тогда «диктатура пролетариата» считается разрывом политических традиций?
   Впрочем, разрыв был, но совершенно по другой линии. Государственная власть на закате империи провозглашала принцип самодержавия, но была уже не в силах воплотить его в жизнь, добровольно-принудительно принимая на себя многочисленные ограничения, вплоть до создания при себе суррогатного парламента – Государственной Думы. Советская власть на практике воплотила дух самодержавия, освободив себя от любых политических ограничений (в этом отношении она была, вне всякого сомнения, традиционно русской властью), но в теории самодержавие как принцип было отвергнуто.
   Формальный отказ от самодержавия в пользу демократической республики, пусть лишь в качестве оболочки для «диктатуры пролетариата», был историческим прорывом для России. Современная русская демократия, считающая своей политической матерью Февральскую революцию, не должна забывать, что ее политическим отцом был Октябрь. Оставаясь в русле российской политической традиции, советский строй, как ни трудно это признать тем, кто знает историю последующих нескольких десятилетий, был серьезным шагом вперед и в ее развитии, и в ее преодолении.
   Советский Союз был еще русским по духу, но уже западным по форме государством. Репрессивный характер советской власти заставил последующие поколения рассматривать эту демократическую форму как нечто чисто внешнее и исторически случайное. Но она не была случайной. Она сигнализировала, что сущность советской власти еще не до конца раскрылась, что есть другой, пока еще невидимый пласт, которому суждено проявить себя позднее. Это медленное развертывание истинной и противоречивой сущности советской власти сформировало интригу русской политики XX века.
   Сталинский террор имел настолько чудовищные масштабы, что стал восприниматься современниками как определяющая черта советской системы. Такая оценка, однако, не ближе к истине, чем утверждение, что якобинство есть суть буржуазной демократии Запада. Возникшая на волне трех русских революций политическая система не была либеральной, но она была демократией, несмотря на свое врожденное уродство.
   Это была исторически первая форма русского демократического государства, «русской демократии». Демократичность советской государственности проявляет себя по мере того, как сходят на нет философия и практика террора. Не сталинский лагерь, а брежневский «развитой социализм» раскрывает природу советской политической системы.
   Советская система – это демократия эпохи государственного капитализма. Подобно тому как в советской экономике в скрытом виде существовали рынок и капитал, в советской политике имплицитно присутствовали демократия и гражданское общество. Там можно найти, пусть в замороженном состоянии, и профсоюзы, и местное самоуправление, и общественные некоммерческие организации, и политическую партию (правда, одну, но это историческая случайность, могло быть и две, будь левые эсеры посговорчивее). Все вместе напоминало зимний компотный набор, где остекленевшие фрукты, смешанные в одной коробке, ждут своего часа, чтобы оттаять в крутом кипятке.
   Монополии государства на рынке здесь соответствовала монополия государственной партии в гражданском обществе. Государственная партия поглощала, всасывала в себя все другие институты гражданского общества, выступая в качестве единоличного его представителя. Тем самым жизнь гражданского общества превращалась во внутрипартийную жизнь, а его отношения с государством сводились к отношениям с государством одной-единственной партии.
   КПСС – самый важный и самый непонятый феномен советской эпохи. Эта сложная социальная организация самоопределялась как партия, что и стало причиной многих последующих заблуждений. Впрочем, для такого позиционирования были исторические причины. КПСС возникла на базе дореволюционной ленинской партии. Но последняя тоже мало походила на партию в демократическом ее понимании. Эта была партия «нового типа», своего рода эмбрион будущего политического строя в теле империи. После революции, когда большевистская партия была имплантирована в разрушенную государственную машину, она и вовсе потеряла признаки партийности. В известном смысле происшедшее напоминало операцию по внедрению «социальных стволовых клеток» в стареющую государственную ткань, что привело к ее омоложению и перерождению.
   В возникшем на данной основе государственном механизме КПСС была чем угодно, только не партией. Это было «внутреннее государство», гражданский дублер государственных функций. Советская система была двухслойной, государство состояло как бы из двух частей – партийной и собственно «советской», находившихся между собой в сложном диалектическом взаимодействии. За первой были закреплены преимущественно политические функции, за второй – административные. Эти две ипостаси коммунистической государственности проникали друг в друга до такой степени, что были практически неразделимы. И все-таки они не совпадали.
   Однако такая двойственность присуща любой современной демократии. Гражданское общество и политическое государство – две стороны одной медали, два проявления единой буржуазной власти. Гражданское общество в современной демократии – это тоже своего рода «внутреннее государство», механизм формирования политической воли, реализуемой впоследствии государственной властью. Гражданское общество и политическое государство в любой демократической системе неразрывно связаны между собой, но при этом никогда до конца не сливаются.
   По своей политической сути КПСС была сублимированным гражданским обществом в стране с монополистической экономикой государственно-капиталистического типа. И если в западной демократии свободе рынка соответствует стихия гражданского общества, то в Советской России монополия государства в экономике получила отражение в иерархии отношений внутри гражданского общества.
   На протяжении многих лет КПСС довольно успешно справлялась с миссией «производителя политической воли господствующего класса». В ее ткань со временем были ассимилированы все сколько-нибудь значимые советские элиты (что нашло отражение в признании советского государства «общенародным»). Необходимое равновесие между этими элитами поддерживалось через сложный механизм кадрового распределения. При показном единодушии, которое во многом обусловливалось «соревнованием социализма с капитализмом», внутрипартийная жизнь представляла собой непрекращающийся подковерный процесс согласования многообразных социальных и групповых интересов. И хотя при жизни Сталина это было не так заметно, тот способ, каким обеспечивалась преемственность власти после его смерти, однозначно свидетельствует, что окончательные решения всегда становились следствием консенсуса определенных политических кругов. КПСС переплавляла групповые интересы в сталь политических решений и в этом смысле вполне резонно могла считаться руководящей и направляющей силой советской политической системы.
   Однако упадок государственного капитализма привел к упадку и его политической надстройки. Механизмы, призванные обеспечивать бесперебойное и эффективное принятие политических решений, все чаще давали сбой. Интересы партийной бюрократии возвысились над всеми остальными. Стремительно начали развиваться два взаимосвязанных процесса: партийная бюрократия ушла в отрыв от других элит, теряя с ними связь, и одновременно последние стали отождествлять КПСС исключительно с партийной бюрократией. Социальные функции КПСС, и так не очень прозрачные, окончательно замутились, и в конце 1970-х годов она вступила в стадию глубокого системного кризиса, что, естественно, повлекло за собой кризис всей государственной системы.
   Впрочем, на этом этапе в партийном и советском аппарате включились защитные механизмы, дав толчок формированию внутренней оппозиции. Опираясь на новый консенсусосновных элит советского общества, эта внутренняя оппозиция начала исподволь готовить (с конца 1960-х годов), а затем и продвигать (с середины 1980-х) политические реформы. Центром таких реформ, разумеется, должно было стать преобразование КПСС – несущей опоры всей советской государственности. Если в экономике главной задачей была демонополизация, то в политике – децентрализация партии. Пришла пора разморозить социальный компот и заставить интегрированные в КПСС элиты двигаться. В этом случае сублимированное гражданское общество могло постепенно трансформироваться в нечто более подвижное, раскрепощенное, способное выступить в качестве наполнителя новых государственных форм.
   К сожалению, по целому ряду объективных и субъективных причин политические процессы стали развиваться по иному сценарию. Произошла трагическая расстыковка, десинхронизация изменений в «партии» и в «государстве». Сопротивление партийной бюрократии оказалось сильнее, а решительность реформаторов слабее, чем того требовали обстоятельства. Партийная реформа запаздывала. Компенсаторно руководство КПСС под давлением других элит наращивало темпы реформы в тех областях, где сопротивление казалось меньшим. Начали оформляться внешние атрибуты демократии: относительно свободные выборы, представительные органы власти и конституционный суд. В результате диспропорции в политической системе еще больше возросли.
   В тот и без того напряженный политический момент самую трагическую роль сыграло массовое заблуждение относительно действительной природы КПСС и ее роли в политической системе страны. Следуя логике строительства демократии, правящие элиты рано или поздно должны были столкнуться с проблемой гражданского общества как ключевого, скрытого элемента любой современной демократии, изнанки западного политического государства. В 1987 году «встреча» состоялась, формальным подтверждением чему стало появление в журнале «Вопросы философии» статьи А. Миграняна[50],зафиксировавшей настроения, царившие в реформаторских кругах[51].
   Обнаружив недостаток гражданского общества, реформаторы озаботились проблемой его создания. Абсурдность самой идеи создания гражданского общества настолько очевидна, что едва ли нуждается в комментариях (с равным успехом в дальнейшем будут пытаться создать капитализм, идеологию, национальную идею), однако на исходном тезисе о его отсутствии в России стоит остановиться подробнее.
   Тот уровень технологического развития, который демонстрировал СССР на закате своей истории, не мог быть достигнут и поддерживаться без достаточно развитых элит (инженерных, научных, художественных, политических, военных и прочих). Сложность организации экономической, социальной и политической жизни предполагала очень высокий уровень самосознания этих элит, и если бы их интересы в той или иной форме не совмещались, то никакое тоталитарное государство не спасло бы общество от гибели и развала. Это априори означает, что гражданское общество в СССР было. Другой вопрос – где оно пряталось и в какой форме себя проявляло.
   Демонизируя КПСС как «главный тормоз реформ», не понимая истинной природы и значения этого сложного политического института, общественное мнение того времени не столько «открыло» для себя тему гражданского общества, сколько «закрыло» ее на очень долгое время. Поскольку КПСС была сублимированной формой того самого гражданского общества, важность которого для демократии так горячо отстаивалась в дебатах 1980–1990-х годов, то построить демократию можно было только на ее платформе. Все активные жизненные силы общества за исключением диссидентского движения, которое ни тогда, ни впоследствии не оказывало никакого непосредственного влияния на социально-политические процессы в стране, были прямо или косвенно интегрированы в КПСС либо связаны с ней. Все, что двигалось, думало, имело амбиции, реализовывало себя внутри или рядом с этим глобальным механизмом. Вне его находились преимущественно маргинальные элементы. Косвенным доказательством справедливости данного тезиса может служить тот факт, что большинство капитанов рыночной экономики и политических лидеров современной России (от Потанина до Путина и от Зюганова до Миронова) – это сугубо партийные кадры.
   Эти амбиции и интересы, переплетаясь, и составляли политическое содержание той институции, которая действовала в Советской России под брендом «КПСС». Поэтому, когда озабоченные созданием гражданского общества русские элиты нанесли в 1991 году решающий удар по КПСС, проведя полную департизацию по европейским рецептам, они выбили из-под себя стул и повисли на веревке собственных политических иллюзий. А заодно подвесили и всю Россию.
   КПСС была внутренним стержнем существовавшей государственности. Хорошим или плохим – отдельный вопрос. Но другого не было. Сокрушительное и практически одномоментное уничтожение КПСС создало колоссальный политический вакуум в стране. По своим последствиям эта акция действительно приближалась к взрыву вакуумной бомбы, которая, как известно, считается оружием массового поражения. На поверхности осталась лишь скорлупа государственных учреждений и законодательства, а сам «государственный орех» был съеден. Приводные ремни, которые связывали работу госучреждений с общественными интересами, порвались, государство стало напоминать свою тень. В таком положении оно пребывает по сей день.
   Уничтожив реальное, пусть и не очень презентабельное, гражданское общество, Россия с энтузиазмом взялась за строительство виртуального. Ничего нельзя построить из ничего, тем более на пустом месте. Новые общественные и некоммерческие организации, профсоюзы, партии, движения стали создаваться из обломков уничтоженной системы. Так потерпевшие кораблекрушение пытаются связать плотики из плавающих на поверхности фрагментов. Наивно, однако, полагать, что таким кустарным способом им удастся воссоздать затонувший «Титаник».
   КПСС вовлекала в орбиту своей деятельности десятки миллионов людей, которые частью волей, частью неволей втягивались в воронку государственной жизни. Она была по-настоящему массовой организацией (может быть, слишком массовой на завершающем этапе). Между тем пришедшие ей на смену объединения в совокупности охватывают только крошечный сегмент российского общества. Они просто не в состоянии выполнять функции гражданского общества. Выброшенное из КПСС население оказалось не готово к тому, чтобы интегрироваться с ходу в организации западного типа. Поэтому основная часть российского общества находится в состоянии стихийного, неуправляемого движения, и российское государство буквально висит в воздухе, не имея под собой никакой социальной опоры.
   При имеющемся в России уровне гражданского самосознания КПСС была вовсе не случайной, а необходимой формой существования гражданского общества. Недаром сегодня про каждую вновь создаваемую проправительственную партию у нас говорят, что, как бы мы ее ни строили, все равно выходит КПСС. В этой шутке лишь доля шутки. И дело здесь не в заскорузлости кремлевских чиновников (хотя какой еще у них может быть жизненный опыт), но в объективных условиях, которые каждый раз востребуют именно такую организационную форму. А разве «Яблоко», ЛДПР, «Родина», КПРФ – это не КПСС? Все наши партии похожи друг на друга и на свою прародительницу. Отличаются они от нее только масштабом и уровнем организации. Так средневековая мануфактура отличается от капиталистического предприятия.
   Политическая революция привела Россию к политической деградации. Вместо того чтобы преодолеть кризис в КПСС и постепенно перейти к новому качеству организации гражданского общества, систему разрушили до основания, и завязанное на нее государство бессильно замерло, потеряв свой созидательный потенциал.
   Любому поколению, где бы и когда оно ни жило, приходится выбирать между двумя возможными точками зрения на себя и окружающий мир: с позиции людей, которые делают историю, и с позиции людей, которых делает история. У каждого из двух подходов есть преимущества и недостатки. Первый подход – это своего рода «взгляд из колодца», откуда хорошо виден небольшой кусочек неба, и мир от этого кажется чрезвычайно простым. Такой взгляд полезен, когда нужно решиться на отчаянный исторический шаг,ибо тот, кто видит небо целиком и понимает всю сложность мира, будет слишком много размышлять перед тем, как совершить поступок. Отчаянность – удел фанатиков. Второй подход – это скорее «взгляд с чердака», откуда открывается широкий простор, но глазу трудно сосредоточиться на одном предмете. Этот взгляд